Партия и Ленин — близнецы-братья –
Кто более матери-истории ценен?
Мы говорим Ленин,
подразумеваем партия,
Мы говорим партия,
подразумеваем — Ленин.
В этих строках четко зафиксировано не просто и не только тождество, но и относительное равновесие «исторических гирек» под названием «Ленин» и «Партия», То же можно сказать о Петре I (с его гвардией) и «остальной России». Ситуация субъектно-системного равновесия вообще характерна для эпох революций и смут.
Если говорить о нашей истории в XX в., то Сталин, движимый логикой Русской Системы и Русской Власти, помимо прочего, должен был покончить с фазой субъектного взрыва Русской Истории. Парадоксальность ситуации заключалась в том, что он был последним субъектом этой фазы, уничтожавшим, отменявшим ее и тем самым упрочивавшим новую систему. Сталин закрыл Крышкой Истории котел исторических возможностей, и персонификатору этого котла — ленинской партии пришла «крышка». Но последним, по иронии истории, под крышку угодил сам Coco Первый (и последний). Устранение его «хрущёвцами» (название условно) означало окончательный финал субъектной фазы. Теперь были возможны лишь отголоски субъектности в виде «волюнтаризма», впрочем, тоже вскоре заглушенные в эпоху (и эпохой) безбрежного реализма брежневского «реального социализма», в позднезрелой и поздней стадиях коммунистического порядка.
Вот что интересно. Подавление в системе (и системой) «волюнтаризма», субъектного начала свидетельствует о ее зрелости, точнее, о расцвете-конце зрелости. Но в то же время это и начало конца, наступление поздней фазы, когда с «волюнтаризмом» система теряет жизненные силы, витальность. Подавление субъектности означает устранение важнейшего для любого социума, пребывающего в субъектном потоке исторического развития, противоречия между субъектом и системой. Как только это противоречие устранено, возникает потребность в новом субъекте (который может быть только антисистемным; просистемные же субъекты закатных эпох — фигуры трагические, обреченные, будь то Дмитрий Шемяка, Александр II, Столыпин или Горбачёв, терпящие поражение вместе с системой) и в новой системе, которую этот субъект будет создавать.
Поздние фазы, точнее их начало — самые тихие и спокойные. Их любят вдвойне — и сами по себе, и по контрасту с тем, что за ними следует. Так, и пореформенная Россия конца XIX в., несмотря на постепенно усиливающееся общественное гниение и упадок и социальную болезнь, и брежневская эпоха, по крайней мере до ввода войск в Афганистан и Олимпийских игр 1980 г., останутся в памяти как два «бабьих лета» — самодержавия и коммунизма. Но при этом необходима и другая память: под покровом желтых опавших листьев в обоих названных случаях совершалась более или менее тихая социальная революция. В тихом омуте черти водятся. Из обеих «тихих» (но не бархатных, ой, не бархатных) революций вылезли черти, бесы:
«Явление бесов народу» — такая картина еще не написана русскими живописцами, а ведь исторически она для нас актуальна, архиважна, как любил говорить один великий деятель выстуженного (им же в том числе) северо-востока. Кому Христос является, кому — бесы: по трудам их. И ведь не только являются, но и становятся вожатыми в буране, средь неведомых равнин, сбивая в пути:
В поле Русской Истории бесы, похоже, покружили много и зло. Но, как известно, в русской традиции — зло не абсолютно, с ним можно договариваться, между ним и добром нет четкой жирной черты. И соблазн договора с бесами особенно силен в эпохи упадка и революций, когда новые системы как бы конденсируются вокруг людей с мощным субъектным потенциалом, зарядом.