Читаем Колокольчик в синей вышине полностью

«Кныжца» действительно была «найзнатнийша»— в жестком, звонком, как сухое дерево, переплете, с множеством иллюстраций под папиросной бумагой. Один лишь вид ее, один лишь запах, ни с чем не сравнимый запах не то пыли, не то клея, не то времени, долетавший с прихваченных рыжеватинкой страниц, заворожил бы любого книжника. Но мне-то была она зачем? Времена, когда мою голову кружили капитан Флинт и капитан Гаттерас, грот-мачты и бом-брам-стеньги, давно прошли... Однако у меня хватило ума не отказаться. И потом, дома, разглядывая изображенных в ней белокрылых красавцев, я думал о сыне дяди Пети, который учился в мореходке и должно быть мечтал стать капитаном, но представлялся мне при этом почему-то сам дядя Петя, представлялось как он шагает по огородам, и его высокая, костистая фигура бороздит захлестнувшие землю густые зеленые заросли, а просторная, добела выцветшая сатиновая рубаха раздувается парусом и плещется, обвисая на его плечах...

Между тем подошел сентябрь, и мы с тетей Мусей собрали наш урожай, то есть зеленые, годные в засол, помидоры, капусту, лук, тыквы. Все это мы разложили по кучкам, а кучек было по числу наших близких друзей и родственников, которые пришли в тот заранее назначенный день нам помочь, то есть все собрать, сорвать, выкопать и снести в одно место, и принесли с собой корзинки, сумки, сетки и зимбели, полностью подчинясь в этом настойчивости тети Муси. Они знали, что если не подчинятся ей, то она сама все сложит в корзинки и сумки и отнесет им домой. Так что со стороны получалось даже так, что все они собрались, чтобы ее выручить, несмотря на свои неотложные домашние и разные иные дела.

Но я... Нет, я не был добр той размягченной, старческой, не ведающей предела добротой, которой была добра тетя Муся. И когда, грубо сминая и топча ногами еще живую, но уже подвявшую, а главное — уже ненужную ботву, мы разносили по кучкам помидоры и картошку, когда чуть не колесом катили по земле налитые жаром лета двугорбые тыквы, сердце мое сводило от злости, а в голове ворочалось: «Ото ж рукамы, рукамы надо было робыть...» Но кому, кому мог сказать я эти слова?.. Ведь все они, те, кто пришел к нам на огород, чтобы разделить наш урожай, были или седые, в морщинах, старики, или малыши с тонкими, как камышинки, ногами, или женщины, напоминавшие мне — хотя бы лишь тем, что и они были женщины! — мою мать... Глядя на них, я устыдился себя. Устыдился своей жадности. Кулацкой,— подумалось мне. И это последнее слово меня допекло... Допекло окончательно.

И я помогал собирать, копать, раскладывать, я ревностно следил за тем, чтобы наша с тетей Мусей кучка была не больше, чем у остальных. Но мне было жаль при этом, что для тех, кто унесет эти кучки домой, это будет всего лишь картошка, которую можно класть в суп, капуста, которую можно солить, сахарная свекла, которой можно по праздникам начинять пироги, тыква, из которой можно варить кашу — и только, и только... Что при этом ни у кого из них не заноет хоть на минуту между лопаток сладкая усталая истома, и теплые огородные ночи, полные комариного зуда и журчанья заливающей ящик воды не вспомнятся им, и не вспомнится наша «халабуда» с марлевым пологом. И поздней осенью, когда на город обрушатся тяжелые, дымящиеся песком ветры, и зимой, когда выстуженная морозом земля станет железно-твердой и хрупкой, словно готовое лопнуть стекло, плавающий в тарелке оранжевый кружок моркови не согреет их душу, как согревал, бывало, нас с дядей Петей росистыми утрами катящийся вдоль горизонта и с каждой минутой наливающийся оранжевым огнем, как бы взбухающий круг солнца...

При самом большом желании всего этого я никому из них не мог подарить...


ОДА ПРОВИНЦИИ

Нас было трое: Мишка Воловик, Володя Шмидт и я.

В классе нас прозвали «триумвиратом».

Цезарь, Помпей и Кассий тут ни при чем. Попросту все привыкли к тому, что мы неразлучны.

Мы вместе опаздывали на первые уроки, вместе сбегали с последних, вместе потом топали к директору — объясняться. О чем бы ни загорался спор на комсомольских собраниях, само собой выходило, что мы заодно. На воскреснике, едва завидев кого-то из нас, ему тотчас вручали носилки и лопату — на троих. Писарев был нашим кумиром, Лермонтов — нашим любимцем, стихи Маяковского мы не заучивали — они пульсировали в наших жилах, как кровь. Политика была нашей жизнью. Мы холодно, деловито решали, каким путем надежней добираться до Греции или Явы, где шла борьба за свободу: посуху или в грузовом трюме корабля, отчалившего, скажем, из Одессы...

Мы были похожи на многих и многих мальчиков той поры, хотя, вероятно, как и они, считали себя Единственными, Неповторимыми, Неподражаемыми. Так же, как и они, мы презирали провинцию и жаждали вырваться из ее добродушных, ласковых и цепких объятий. Здесь, среди взбаламученного войной, но быстро восстанавливающего устойчивость быта, мы казались себе временно высадившимися жителями какой-то другой планеты, ожидающими сигнала вернуться домой.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза