Читаем Колокольчик в синей вышине полностью

Мне было двенадцать лет, уже год, не меньше, я вел дневник — то ли оттого, что рано ощутил томившее меня одиночество, то ли оттого, что мне нравилось тайком от всех марать бумагу. Разумеется, в этом дневнике я был далек от описания собственных переживаний. Исповеди, рефлексии — все это было еще впереди... В самодельной тетрадке (с бумагой было трудно), сшитой из бог знает каких и откуда выдранных листков, я записывал сухим и точным языком, в стиле Робинзона Крузо, какая сегодня погода, что мы ели утром или в обед, почем куплены на базаре продукты и сколько денег у нас осталось от проданных вещей. Тут же перечислялись полученные отметки, названия прочитанных книг. Пожалуй, вот и все, что там значилось.

Но в те дни, когда меня мучила и ужасала — не то что-бы черствость, а прямая бесчувственность, владевшая мной, однажды я взялся за дневник с другой целью. На нескольких страницах я предавался горю, которое охватило меня, когда умерла мать. Все, что я почерпнул из подобных ситуаций в книгах, было пущено мною в ход. Я настраивал, накручивал себя, выдавливал из себя каждое слово — и радовался, что найдено еще одно, что сочинилась еще строка.

Внутренне я по-прежнему ровно ничего не испытывал, помимо удовлетворения в том, что делаю, наконец, то, что надо, то, что в таких случаях делали и делают другие... При этом в душе я испытывал и прятал от самого себя стыд за свое притворство.

И вот как-то раз во время большой перемены я стоял в школьном дворе, шумном, голосистом, гомонящем на все лады. В этот день сверху давило небо, низкое и сырое, в тучах, похожих на серые клочья ваты, торчащие из продранного одеяла. И двор был ему под стать —весь в мутных лужах и густой липкой грязи; в ней скользили подошвы, разъезжались ноги. Но это никак не мешало общему веселью, напротив, даже подстегивало его. Визг, хохот, чьи-то шлепки, паденья, тоненькие девчоночьи вскрики, удалой мальчишеский свист — все кипело, спешило размяться, набегаться, накричаться, насладиться жизнью в промежутке между двумя звонками... Я стоял в уголке, относительно тихом, между школьным крыльцом и стеной с длинным рядом окон, распахнутых на время перемены дежурными. Я стоял, засунув обмороженные руки в карманы пальто, горбясь от холода, который заползал через рукава и воротник, до дрожи пробирая все тело. Я не любил большой перемены, когда всех нас выгоняли «на чистый воздух». Еще в прошлую студеную астраханскую зиму я отморозил руки, стыдясь надевать зеленые, хотя и теплые, но по виду совершенно девчачьи варежки. С тех пор даже не в мороз, а просто в сырую погоду руки у меня краснели, потом лиловели, чесались и зябли, передавая ощущение зябкости, мозглости всему телу.

Переминаясь с ноги на ногу, я с нетерпением дожидался конца перемены. Веселье, захлестнувшее двор, касалось меня так же мало, как муха, ползущая по ту сторону оконного стекла. Я был по эту сторону, мне было холодно, я ждал звонка. И тут мне на плечо легла чья-то рука. Чья-то широкая, похожая на лопату ладонь. Она обхватила мое плечо плотно и в то же время бережно. Она была тяжелой и невесомой, как ни странно такое сочетание, но такой, именно такой она была, рука Федора Тимофеевича, нашего учителя ботаники,— подняв голову, я увидел его, не без труда склонившего надо мной свое крупное, костистое, лишенное старостью гибкости тело. Его широкое, с широкими плоскими скулами лицо нависло надо мной, и я увидел вблизи, так близко, как никогда не видел в классе, маленькие, остро блестевшие глазки и густые, подсветленные сединой рыжие усы. Вместе с его дыханием до меня долетел запах махорочного дыма — в точности как от деда.

 — А ты почему не играешь? — спросил Федор Тимофеевич глуховатым, прокуренным голосом, и в груди у него что-то свистнуло, захрипело — опять-таки в точности как у моего деда.

Глазки его смотрели на меня так внимательно, и такая печаль, такая горькая горечь таилась в черной, бездонной глубине его зрачков, как будто все, что я мог сказать, ему было уже известно, и не для того, чтобы что-то узнать, спрашивал он, а для чего-то другого.

— У меня мама умерла, — сказал я.

И заплакал.

Сладкие, горькие, безутешные слезы хлынули из моих глаз. Вокруг шумела, резвилась большая перемена. Мелькали красные, разгоряченные лица, озорные, налитые смехом глаза, весь школьный двор содрогался от крика, топота, жаркой возни... Я плакал, уткнувшись лбом в живот Федору Тимофеевичу, в грубую, жесткую, как мешковина, полу его пальто, и пытался зажать кулаками глаза, но его рука лежала у меня на затылке и тихонько гладила, гладила... Я это чувствовал и не мог остановиться.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза