Исленьев не мог не согласиться с автором статьи. Потому что все время, сколько он жил здесь, он ни на миг не чувствовал покоя. Все время что-то словно клокотало и ворочалось под землей. Достоинства людей ничто не могло сломить, и лгали те кто говорил о «затравленных париях», о людях с «узким черепом, что отвыкли от языка», о людях «звериного вида», которые «возвращаются обратно от человека к животному». Это была ложь! Демагогия или политика чистейшей воды. Варшавским магнатам надо было скомпрометировать чиновничество и власти (и не без оснований), шовинистам — поляков, чиновникам и жандармам — местных панов, чтоб сожрать их. И все кричали о «народе, доведенном теми, другими, до животного состояния».
А животных, которые обезумели от ужаса, нищеты и непосильного труда, почти не было, и нельзя было так просто раздавить этих людей.
Был простой, кроткий и беспредельно мужественный народ. Добрый, верный друзьям и страшный для врагов, вольнолюбивый, чистый и гордый.
Исленьев вспоминал. Пивощинская войнишка и многие десятки других бунтов… Обычаи… Песни… Облики людей загорской округи и лицо самого Загорского, его отца и деда… Раубичи… Клейны… Нападения Корчака… Черный Война и его единоличный, длящийся десятилетия бунт… Последнее убийство…
Был истерзанный, закованный, но великий народ. И Исленьев не мог не видеть его страданий и его величия.
— И все же? — спросил Исленьев.
Хлоп молчал. И вдруг вице-губернатор услышал стон, словно у того разрывалось что-то в груди.
— Пане… пане милостивый, — сказал мужик, — заберите вы его от нас. Заберите, не дайте грех на душу взять.
— Ты что?
Борка вдруг поднял на губернатора светлые глаза.
— Ради него заберите. Кончается уже терпение наше. Хотите — казните смертью, хотите — помилуйте меня, но как бы он водкой не захлебнулся или горячим песком не перегрелся.
— О чем ты? — сурово спросил Исленьев.
— Поговаривают уже… Вольют спиртусу в глотку, а нос да рот затиснут… торбой с горячим песком пузырь мочевой раздавят — и каюк!.. И следов не найдут… Не дозвольте грех взять!
С Исленьевым ехал в этот раз его новый личный секретарь Попов.
— А я вот за тебя возьмусь, — сказал Попов, очень важный от сознания своего нового положения. — Где ты такое слышал?
— Оставь, — брезгливо сказал Исленьев.
— Режьте меня на куски — не боюсь, — захлебывался мужик. — Нет ада, кроме того, что от рождения до смерти.
…Дворец словно вымер. Никого не было на вересковой пустоши вокруг. Никого не было у коновязей и служб. Никто не стоял на крыльце.
Огромный мертвый дом со слепыми окнами. Тишина. Мокрый вереск вокруг. Тучи над крышей.
Откуда-то издали, может, из Горипятичской или Браниборской молельни, долетали редкие, разорванные еще и большим расстоянием удары похоронных колоколов.
Исленьев и Попов поднимались по ступеням.
Никого. На террасе с застоявшимися лужами от дождя тоже никого. Никто не вышел навстречу.
Толкнули дверь, пошли комнатами. Запыленные зеркала и окна. В зале, где когда-то стоял гроб, — ни души.
— Эй! — крикнул Попов. — Есть кто-нибудь?
В недоумении, куда могли разбежаться слуги, два человека шли по запущенным комнатам.
В одной комнате стоял накрытый стол персон на двадцать, и возле него тоже никого.
Скрипнула дверь, и люди поспешили туда, но это был сквозняк. Он распахнул дверь, и она толкнула бутылку, что лежала на полу. Бутылка зарокотала по выщербленному паркету, словно кто-то невидимый катил ее.
Стало жутко.
Они нашли того, кого искали, только в следующей комнате. Здесь все стояло на своих местах, было даже кое-как прибрано.
Кроер лежал на полу, закинув лицо, с протянутой к сонетке рукой.
Возможно, и звонил. Но никто не пришел.
То ли боялись зайти? То ли просто разбежались? Кто мог сказать, что тут было и что он чувствовал в последние минуты?
— Nemesis divina,[162]
— сказал Попов.Он был молод и любил употреблять латинские слова.
Исленьев покосился на него и ничего не сказал.
Три человека стояли во влажной после дождя березовой роще.
— Вот что, — сказал Франс Раубич. — Я уже сказал, что мой отец начинает дрожать от ярости, если кто-нибудь вспомнит ваше имя, князь. Я не хочу, чтоб он умер, даже если этой бесстыжей все равно.
Алесь покосился на Михалину. Встретились, и вот на них случайно набрел Франс.
— Жена, которая желает увидеть мужа, бесстыжая? — мягко спросил Алесь. — Не надо так, Раубич.
— Я уже сказал, что не позволю ей загнать в могилу отца.
Франс горячился.
— Пану Раубичу лучше.
— Все равно… Я дал слово: даже если с отцом что-то случится, ты скорее будешь его вдовой, чем женой. Вот и все.
Майку знобило.
— Послушай, Франс, откуда эта озлобленность? Готовы сожрать друг друга. Сжалься ты наконец надо мной, над ним, над собой, низкий ты человек… Майка… — сказал он.
Глаза девушки расширились.
— Я пожалела тебя, пожалела отца. Но теперь я сожалею, что вышла тогда из церкви, поверила вам.
Алесь взял ее за плечи и отвел в сторону. Улыбнулся.