– Он рассуждает умно, матушка, – сказал князь. – Я не ударил, но мое положение таково, что я могу ударить человека, который не может ответить. Значит, разница небольшая.
– Вы барин милосердный.
– В милосердии и дело все. Милосердный. Осчастливил. А его сын, скажем, будет немилосердный. Или мы погибнем во время грозы на Днепре. Все.
– Свят-свят! – крестилась Глебовна. – Вы что-то ужасное говорите.
– Правильно, дедуля, – сказал Алесь. – Я и сам это думал. А потом придет какой-то Кроер.
– Вот, – продолжал дед. – И потому мы, независимо от наших хороших качеств, участвуем в одном огромном преступлении, имя которому… Российская империя.
Старый вольтерьянец улыбнулся. Зеленая и солнечная тень лежала на его лице, а в вольерах далеко и приглушенно кричали птицы.
– Почему же не изменить этого? Есть понимание, есть желание, есть оружие.
– С кем изменишь, сынок? Если б было с кем, я первый благословил бы тебя на это, – грустно улыбнулся старик. – Не с кем. Погоны, ордена, привилегии развратили почти всех. Это подлость. Это замаскированные взятки, которыми покупают жадных к почестям и просто нечистых людей. И вот потому я говорю тебе это, чтоб ты не был похож на них. Никогда не бери приманки, никогда не бери славы и власти, даже если тебя силой будут тянуть к ним. Никогда не иди в совет нечестивых, блажен муж.
Сияло солнце, заливались птицы в тени деревьев и вольерах.
– Не с кем, сынок… Времена… Ровесник Шекспира имел возможность видеть большинство прославленных английских драматургов. Ровесник царя – чуть не всех мерзавцев и подлецов мира, потому что и в том и в другом случае существовали условия, которые благоприятствовали их появлению и развитию. Короче – какая эпоха, такие и таланты.
– А мы? – спросил Алесь.
– А что мы? Историю Приднепровья должен был бы писать палач. Он имел возможность наблюдать за кончиной всех сколько-нибудь значительных людей твоей и моей родины. И он был бы самым просвещенным, потому что лишь он один мог знать, сколько тайных заветов передали они плахе своими обескровленными губами… Больше никто не знал. Больше никто не слышал…
Алесь давно бросил записывать. Но старик не замечал этого.
– Вот, скажем, знаменитые Царь-пушка и Царь-колокол… Это пренебрежение законами природы и механики, пренебрежение сознательное, пренебрежение во имя царской глупой спеси, во имя варварского стремления удивлять всех размерами, величиной, весом… Сотни людей страдают, добывая железо и медь, задыхаясь от дыма у форм… И все ради того, чтоб пушка не стреляла, а колокол лежал на земле, не выдерживая своего веса, и не звонил…
Алесь, вначале очарованный этой желчной логикой, понемногу начал сопротивляться:
– Есть ведь оружие, чтоб воевать. Можно убеждать, спорить, собирать друзей…
– Это значит – политика? – спросил старик.
– Как бы ни называлось.
– Политика – грязное дело. Ты знаешь, в чем она, политика?
– Наверное, есть и хорошая политика.
– Кто это тебе сказал? Те, что украшают свои делишки павлиньими перьями? А сами они, говоря красивые слова, что делают? Ты на их дела смотри – волки. Mon fils, il n’y a qu’une politique, c’est de tenir le pot de chambre a l’homme au pouvoir, et de le lui verser sur la tete, quand il n’y est plus.[73]
И князь отодвигал бокал. Поднимался.
Потом вместе шли гулять. Осматривали комнаты, залы для балов, малых приемов, греческий зал для античных статуй, египетский для монет, затем самый большой, версальский, – для фарфора и новых картин.
Осматривали жилые комнаты, которые были вдвое ниже парадных, осматривали библиотеку с бесконечными шкафами, в которых чернели древними досками и золотились новым тиснением бесчисленные книги.
И всего этого было так много, что становилось не по себе. Зачем это? Сразу понятно, почему здесь почти не живут, почему отдают предпочтение комнатам, которые вдвое ниже и уютнее.
Вечером Алесь шел в театр и там смеялся, и оплакивал горестную судьбу Аглаи из «Полесского разбойника», и дрожал от жалости и печали, когда в «Ричарде III» урод король, убив Ее мужа, с дьявольской хитростью обманывал Ее. Она стояла, гордая в своей ненависти, и понемногу тот горбун пробуждал в ней гордость женщины, которую любят. На глазах у Алеся рождалась любовь, о которой он лишь смутно слышал… В Ее влажных глазах, тускло освещенных ненавистью, рождался целый мир – доверие, боль, а за ними свет самих небес…
Он еще не мог сдерживаться, и потому в зале часто звучали его рыдания. И люди на сцене чувствовали, что один благодарный зритель заменяет им полный зал.
Когда спустя много лет знаменитую актрису спрашивали, помнит ли она дни, когда играла лучше всего, и кто это видел, она отвечала:
– Помню. Но этого никто не видел. Только один. Вся остальная моя игра – подделка под те дни. Лишь для одного я могла так играть.
– Где же он, этот счастливец?
– Счастливец?… Нет…
Она больше ничего не говорила. И неизвестный «один» стал легендой.