И впрямь, из юрты шаманки доносилось какое-то нелюдское лопотание, не похожее ни на один из языков, ведомых Найме, а в орде нашлось бы немного людей, с кем он не смог бы поговорить на его родном наречии. И еще оттуда пахло гарью. И доносились странные валкие шаги – слишком частые для человека…
– Огня мне, – потребовал сын Пса-Людоеда, облизывая пересохшие губы. Один из нукеров, вынув из седельной сумы факел, ткнул его в еще тлеющий рядом с юртой костер.
– Ядгар, окружить юрту. Чарха с десятком, за мной.
В темноте факел вылавливал какие-то смутные шевеления. Стояла чудовищная гарь, евшая глаза и глотки. Кожаные доспехи чёрных нукеров отчаянно скрипели на каждом шаге. Сжавший челюсти, старающийся дышать через раз Найма в душе возносил отчаянные молитвы Священному Воителю и онгону-Джихангиру. Когда на свет факела в руке тысячника вынырнула к подолу черного чапана какая-то жуткая белесая харя с пустыми глазами, жующая бессвязицу «удевюлбюля… бакуба… шалямяся упак… бушва…», Найма чуть не полоснул ее саблей. Однако успел признать одну из учениц Нишань-Удаган – и остановил клинок. Еще утром она была надменной красавицей с черными волосами. Сейчас белое, как яичная скорлупа, лицо таращилось на Найму, пуская на пол вязкую струйку слюны и тряся седыми космами. Еще несколько голосов бормотало такую же чушь в темноте.
– Это Урмай-Гохон, любимая ученица госпожи Нишань, – на всхлипе пояснил колдуненок, который, оказывается, полез вслед за ними в юрту наставницы.
Бывшая шаманка ухватилась за подол чёрного чапана, и Найме пришлось с величайшей осторожностью, перехватив клинок сабли зубами, высвобождаться из ее пальцев. Рубить, вот жалость, было нельзя – сумасшедшие, они что шаманы, под духами ходят. Всё же полстраха долой – по юрте шаманки ползали на четвереньках и бормотали ее бывшие ученики, седые, пустоглазые – но всё же только люди, а не неведомые порожденья урусутской ворожбы. Найма продвинулся еще вперед, гарь усилилась пуще прежнего, и увидал лежащую на спине Нишань-Удаган с разинутым, будто в крике, ртом. Рука со скрюченными пальцами замерла на полпути к ожерелью.
– Госпожа! Госпожа Нишань-Удаган! – окликнул он, нагибаясь над нею с факелом и готовый в любой миг отпрянуть. – Госпожа слышит меня?!
Наверное, слишком громко окликнул.
От губы шаманки отвалился кусок и упал внутрь распахнутого рта. Треснули и стали осыпаться серым порошком зубы. Отвалился и покатился по одеянию, рассыпаясь, палец. В следующее мгновение края рта потекли в глубь него струйками тончайшей, словно пыль, сухой золы.
Глава 4 Чурыня
И едва поймали татары из полка Еупатьева пять человек воинских, изнемогших от великих ран.
Весь была мертва. Здесь люди не молили о пощаде, не метались всполошенными курицами, не прыскали по норам-домам полевыми мышами. Здесь, едва завидев чужаков, мужчины похватали охотничьи рогатины и секиры. Не один незваный гость лег замертво на заснеженных улочках.
Такого пришлые не прощали. И весь умерла. Вся, до последнего человека. Молодая луна лила свет на холодные лица, искаженные гневом, мукой – или спокойные. Страх остывал только на лицах детей.
Уходя, чужаки запалили деревню. Сейчас она догорала, чадила.
Чурыня выехал на поляну против дома старосты. Над ним высился чур – хранитель веси. Кто-то из чужеземцев не поленился изуродовать деревянное лицо палицей. Хранивший от нежити, от живых врагов чур не уберег и себя.
«А меня бы, будь ты цел, пустил? – беззвучно спросил Чурыня деревянного заступника мёртвой веси. – Я ведь теперь, считай, тоже нежить… навий [191] ».
Искалеченный хранитель молчал.
Молчали и воины, пришедшие с Чурыней. Гридень Коловрата, из меньших, Верешко назвищем. И сторонники [192] … или живые, как их называли в дружине, отличая и от поднятых, и от своих – прошедших Пертов угор.
Вятич Налист.
Вятич Заруба.
Русин Горазд из Москова. [193]
Русин Перегуда из Углича.
Братья-голядины – Ачкас с Игамасом. [194]
И бывший гридень Роман.
Ворота старостина двора стояли распахнуты настежь. Во дворе лежали двое молодых парней – и женщины. Одно было хорошо – одежда на женщинах была нетронута. Ночные исчезновения десятков и сотен, а после – рассказы отпущенных живьём сделали свое дело – чужаки больше не отходили от орды дальше, чем на день пути, и, отходя, старались не задерживаться лишнего мига. На потеху с бабами больше времени не теряли.
Их просто убивали на месте.
Переглянулся с Верешком.
«Ну… давай, что ли…»
«С Хозяином!»
Губы – уже привычно – зашептали Навье слово. Привычно холод и онемение поползли по гортани, по небу, по языку… будто жевал крепкую мяту пополам с полынью.
Каждый раз, произнося эти слова, каждый раз, поднимая ими мёртвого, подчиняя зверя или птицу, он чувствовал, что стена, отделяющая его от живых, растет и крепнет, отращивая всё новые прясла [195] , башни и заборола. То же самое было, когда поднимался после смертельных для живых ударов, заращивал губительные раны.