— Сиятельному Хархасуну не о чем беспокоиться, — неторопливо проговорил Непобедимый, призывая мятежницу к вниманию и повиновению. — Мёртвые — очень плохие воины. Ведь их гораздо больше живых, и, будь они в бою хотя бы сносны, землёй бы правили они, а не мы.
Хорезмиец снова зашуршал каламом. Глаза его сияли. Хоть кто-то получал от происходящего удовольствие.
— Непобедимый мудр. Мёртвые и впрямь никудышные воины, — отозвался серебряный голос сверху и, дав время сиятельному брату открыть рот для возражения, продолжил: — Никудышные воины, но страшное оружие, как мы уже, увы, убедились, к прискорбию нашему. Непобедимый имеет в виду, что нам предстоит битва не с мертвецами, а с теми, кто умеет поднимать мертвецов. С колдунами.
— Что касается колдовства, — проговорил Непобедимый, чувствуя облегчение оттого, что хотя бы часть тяжести удастся переложить со своих старых плеч на чужие, — то у Джихангира есть человек, сведущий в этих делах несравненно более недостойного…
Взгляды сидевших в белом шатре обратились к нестарой женщине в богато украшенной шубе и шапке с перьями филина, сидевшей у входа. Женщина в ответ приподняла веки и медленно улыбнулась.
Глава 3
Нишань-Удаган[154]
И оттуда послали своих послов, женку-чародеицу и двух татар с ней.[155]
Шаманка сидела в белом шатре — без неё редко решались важные дела. За нею единственной как-то молчаливо признавалось право заговаривать в присутствии Джихангира без его приказа. Впрочем, она редко пользовалась этим правом. Обычно достаточно было просто начать коситься из-под пушистой оторочки кистеухой шапки на говорившего и перебирать тонкими пальцами обереги-залаа[156] на шубе, как тот, будь это хоть один из родичей владыки, высокородных ханов, потомства Священного Воителя, начинал мяться, путаться, краснеть и вскоре замолкал, уже бледнея от ужаса за свою жизнь. Косноязычия повелитель не терпел и мог покарать за него довольно сурово. Впрочем, он не зря звался Саин-Ханом — Милостивым, Справедливым. Если косноязычие говорившего рождалось не в его глотке, а в узких глазах Нишань-Удаган, — глотка могла и не расплатиться за него.
Однажды только за последние несколько лет пришлось ей вмешаться в происходящее в белом шатре, да еще, против обыкновения, спасая чужую глотку, и не от косноязычия, а, наоборот, от чрезмерного красноречия.
Было это перед самым западным походом. Мольбами одной из любимых жен Джихангира в белый шатер был допущен несторианский епископ[157]. Сперва он долго, очень долго толковал о величии своего бога и его земного сына — пророка Исы[158], об их деяниях и славе. А после начал убеждать Джихангира, что его поход в земли, погрязшие в ересях никейцев и халкедонян[159], должен быть походом во славу истинной веры и его учителя — Нестория. И конечно, перед началом столь благочестивого дела Джихангир должен принять святое крещение и должен обратить всех своих жен, и чад, и домочадцев, и сподвижников, а нежелающих креститься должно изгнать, дабы не оскверняли язычники святого дела, и должно… и должен… и должно… должен… долг…
С каждым повторением глупым несторианином этого слова присутствовавшие в белом шатре всё глубже вжимали головы в плечи, всё крепче прикипали взорами к узорам ковров, не смея взглянуть на всё более и более спокойное лицо Джихангира, как никогда похожее на тонкой резьбы тангутскую или чжурчженьскую[160] статуэтку из слоновой кости. Один одноглазый сухорукий аталык в простом черном чапане с беспокойством косился на единственную подвижную черточку молодого владыки — трепещущие, выгнувшиеся спинами разъяренных кошек тонкие ноздри. Вот сейчас задергается нежное, как лепесток лотоса, веко, прикрывшее грозовые тучи потемневших от гнева глаз — и ударит страшная молния ярости Джихангира.
И тут вдруг послышался спокойный голос Нишань-Удаган[161]:
— Э, седая борода, я чего-то не поняла — зачем ты своего Ису сыном божьим зовешь? Тебя послушать — шаман как шаман.
— К-какой шаман?! — поперхнулся от удивления епископ, из-под чёрных густых бровей воззрившись на бабу в косматой шубе, невесть чего делающую в Джихангировом шатре.