Ты не понимаешь, Тресветлый! Мне нужно было стать таким, понимаешь, нужно! Это — единственное оружие против них…
Великий Хорс не слышал. Бог, знавший только один, ясный и неизменный путь — от восхода к закату, Он не понимал и не принимал ночных путей, кривых троп, засад, оборотничества, черной ворожбы. Нежить должна быть сожжена. Это — неизменно, как череда рассвета, полудня и заката.
Что ж, нежить должна быть сожжена, Тресветлый… только одно, всего лишь одно — я не просто нежить, не только навий. Я не выполз из мрака, ведомый одним лишь голодом. У меня здесь есть дело. И я никому, даже Тебе, сын Сварога, не позволю помешать этому делу. Потому что оно важнее меня.
Я даже навь во мне не позволю Тебе убить, Тресветлый. Извини, но она — действительно мое единственное оружие. А я не могу выпустить оружие из рук сейчас, когда они на нашей земле и битва еще не кончена. Не могу позволить себе умереть. Извини, Тресветлый. Делай свое дело — жги. А я — я сделаю свое. Буду гореть, но сделаю… И даже Ты не встанешь у меня на пути…
Раскаленная белизна растопила всё. Всё, кроме него. Было очень больно, очень хотелось раствориться в этой белизне, позволить ей расплавить и себя, отдохнуть… но было нельзя. У него было дело. Он не помнил, какое, но это было неважно, он обязательно вспомнит, потом. Главное — оно было. А значит, должен быть и он… хотя очень хочется не быть…
— Смотри! Он говорит что-то! Может, просит пить? — взволновался Мерген.
— Да будь я проклят, если подойду к нему с водой или иным питьем! — Туратемир коснулся щепотью лба, жирного подбородка и не менее жирной груди, укрытой кожаным куяком.
— Заклинания! — заорал коротышка Тас-Таракай. — Мангус говорит заклинания! Заткните ему пасть, живее, а то из земли полезут мёртвые урусуты и сожрут нас!
— Это не заклинания, — проговорил сотник Искандер Неврюй[213], подъезжая к саням. — И он ничего не просит. Он… он поет!
Сотня Неврюя сопровождала сани с пленными. По другим дорогам к стану Джихангира ехало еще двое саней, и каждые сопровождало по сотне конников. На тех санях лежали тела погибших урусутов и поднятых мангусом мертвецов. Те сани должны запутать урусутских мангусов, если они колдовством станут искать своего сотоварища.
Роман очнулся далеко за полдень. С трудом приоткрыл отекшие веки. От удара булавой по шелому в голове до сих пор позванивало. Перед лицом маячили какие-то пятна, и лишь когда он как следует проморгался, они слились в бледное лицо Игамаса.
— Здорово, белоглазый… — проговорил он негромко — во рту было сухо и гадко, как с самого лютого похмелья. — Вот уж выпала нам с тобою недоля… А старшой где, Чурыня?
— Вот, — мягко выговорил Игамас, утирая свои и впрямь ставшие еще светлее прежнего серые глаза рукавом кожуха и кивая вверх.
Роман перевалился на спину, точней сказать, на стянутые за спиною руки, и несколько долгих мгновений молчал, глядя на растянутое на деревянном косом кресте черное тело, больше всего похожее на обгоревшую куклу Масленицы. Сукровица продолжала сочиться с личины из угольно-черных пластин скупыми маслянистыми каплями.
Обретя дар речи, Роман начал браниться самой злой бранью, какую только знал.
— Они что ж, в костре жгли его? — выдохшись, проговорил он, кипя от злости.
— То не они… — трудно вымолвил Игамас. — То Сауле[214]… Солнце…
И заплакал.
— Не плачь, — подал голос Перегуда с той стороны креста. — Рано плачешь. Живой он еще…
— Оттого и плачу… так жить…
— Рано! — повысил голос Перегуда, подымаясь на локте. — Рано еще…
И впрямь, когда солнце начало клониться к окоему, а длинные тени легли под копыта чужацких коней и полозья саней, куски угля начали осыпаться с лица и рук Чурыни. Под ними открывалась по-юношески свежая голая кожа. Налились под веками глазные яблоки, уже было вытекшие темным соком на щеки.
— Добре… — проговорил он сперва еле слышно, с сипением вдохнул воздух, откашлялся, схаркнул на дорогу под некованые копыта, повторил уже в голос: — Ох, добре! А я еще на Сварожича нарекался, светить Ему вечно… как на десять лет помолодел… только вот те усы Он мне зря, того… хороши были усы, жалко. Эй, челядинцы! Ни у кого того зеркальца не найдется?
— Мангус, — бормотали охранники. — Подлинный мангус!
— Эй, Романе, а спроси-ка у той челяди, куда везут, хорош ли там стол да каковы девки…
— Оклемался, — проворчал Роман, улыбаясь от уха до уха. — Роман то, Роман се… сыскал себе отрока! И спрашивать не надо. К царю ихнему едем. А стол да девок там поглядим. Только вот молю и Христа с Богородицею, и ваших идолов, чтоб девки не в мужиков страхолюдством пошли. Мне ж столько вовек не выпить!
Захохотал помолодевший Чурыня, захохотал Роман, и Перегуда, и Игамас, снова утиравший связанными руками слёзы, и даже Налист, очнувшийся от горячечного забытья, слабо смеялся. Стражники зло глядели на них раскосыми глазами, но молчали.