Действительно, никто кроме туземца не мог подвигаться вперед так плавно и красиво. Лицо Хрептовского тоже опечалилось. Несмотря на свою неразговорчивость, он любил общество, и в городе у него было много приятелей. Он между прочим рассчитывал, что в челноке едет Кронштейн, один из самых заядлых скитальцев, который все лето таскался в челноке из одной заимки в другую на протяжении двухсот верст вверх и вниз от города и служил живой почтой для всех промышленников, которые не имели возможности отлучиться с невода в город.
Человек в челноке между тем под’ехал к берегу. Он разогнал свою утлую посудину и, заставив ее проскользнуть далеко на мокрый ил, одним легким прыжком выскочил на сухой песок. Он был в рваном кожаном кафтане, штанах из синей дабы и старых сапогах из желтой замши, более похожих на дырявые чулки.
— Здорово! — сказал, он, подходя к костру.
— Капсе![11]
— поспешно отозвался Барский.— Хорошо! — ответил якут на своем родном наречии самым невозмутимым тоном.
— Что нового? — продолжал Барский тоже по-якутски.
— Ничего! — отвечал якут.
— Садись! — пригласил я его. — Кушай-да надо!
Якут взял в руку кусок рыбы.
— Почта пришла! — заявил он самым равнодушным тоном, приступая, наконец, к сообщению новостей.
— Где почта? — воскликнули мы все вместе. — Давай!
Мы вдруг вспомнили, что там, где-то в бездне, за десять тысяч верст, у нас есть близкие и дорогие люди, что там есть целое человечество, живущее сложной лихорадочной жизнью, полною интереса, напряжения и борьбы.
Якут поднялся с места и, порывшись в челноке, достал оттуда пачку, обернутую в обрывок рубахи и перевязанную бечевкой. Я поспешно сдернул обвязку. В пачке оказались старые номера «Новостей» и две книжки «Недели». Я перебрал газетные листы один за другим. Между ними не было ни одного письма, ни одной даже коротенькой записки.
Якут полез за пазуху и достал огнивный мешочек и из самой глубины его вытащил сначала два кремня, огниво, комок черного трута и амулет из горностаевой головы. На самом дне был сверток оберточной бумаги, величиной в вершок, выпачканный сажею трута и обвязанный во всех направлениях ниткой, ссученной из коровьих жил.
— Ме![12]
— протянул он его мне.Я сорвал оболочку еще поспешнее.
Это была небольшая записка карандашом, написанная Кронштейном, нашим обычным корреспондентом.
«Водяные! — писал он своим лаконическим слогом. — Писем вам никому нет, а посылаю лохмотья никому ненужных газет. Им двенадцать месяцев от роду. От долгой перевозки по российским дорогам они успели превратиться в трупы. У нас их никто не читает, поэтому посылаем их вам. Новостей из-за рубежа нет никаких. В городе то же. Еды у нас нет, есть только рыба. Мы возненавидели ее от всей души, но скоро и рыбы не будет, и придется ехать к вам за вашей рыбной падалью. Пока прощайте!..»
Мы молча поглядели друг на друга. Газеты валялись на песке, но всякий интерес к ним пропал. Нам казалось, что это действительно газетные трупы, и на серой бумаге «Новостей» даже как будто проступили тусклые гнилые пятна.
Это было самое глухое время нашей жизни на далеком севере. Уже четыре года не появлялось ни одного живого человека. Родные и близкие постепенно забывали нас, отделенные огромным расстоянием, как забывают мертвецов или без вести пропавших. Письма терялись. Люди, по году напрасно ждавшие ответа, теряли надежду, теряли и охоту писать.
— Агабыт илер![13]
— сказал якут, прерывая течение наших мыслей.— Какой агабыт? Александр? — спросил я.
Отец Александр был молодой попик, недавно приехавший в Колымск и уже успевший спиться с круга. За два года он три раза горел от водки, и его отливали водой, как затлевшуюся балку. Жители любили его за простоту и за то, что он, к великому негодованию матушки, не требовал приношений. Многие из нас были дружны с ним; он был принят в нашем кругу, как равный, и спасался в Павловском доме каждый раз, когда матушка слишком вз’естся на него с попреками.
— Чем болен? — спросил я опять, не без тревоги.
— Илер! — настойчиво повторил якут. — Букатын илер!.. Барда!..[14]
Я невольно вскочил с места. При всем несовершенном знании якутского языка я внезапно вспомнил, что болезнь и смерть выражаются у якутов одним и тем же словом, и понял, что якут разумеет именно смерть…
— Умер? — спросил я. — Нет!.. Скажи правду!..
Якут быстро затрещал словами, как будто сыпал горох на железный лист: «Тогорохтох, сорох тох!..», но мы, к сожалению, не могли уловить смысл его речи. Тогда он закрыл глаза и, вытянув ноги, принял неподвижный вид, чтобы изобразить мертвеца. В то же время он не переставал есть, и от двух рыб оставались теперь только кости. Он проехал пятьдесят верст от последнего жилья и, очевидно, сильно проголодался.