Читаем Колывушка полностью

хоронит себя с топором в руке. И говорит, казалось бы, несвойственное ему

совершенно:

«Я человек, — вдруг сказал Иван...»

Это не философ сказал, не Сатин из пьесы Горького. Это произнес

мужик, который о таких материях, казалось бы, и не задумывается. Человек

дочку убил, больше ничего у него не осталось, и тогда лишь сказал.

Как стон это: «Я есть человек, селянин... неужто вы человека не

бачили?»

Мужики сострадают Колывушке. Смотрят в сторону ... Какие

нравственные глубины раскрывает эта простая фраза о мужиках, которые

«смотрели в сторону». А когда завизжала, рванулась чужая баба, тут же унял ее

мужик: «Примись, стерво».

Начинается третья страница, завершение. Нарастает тема окоченелости

крестьянского мира. Уж не только дом Колывушки — народ показан в

окоченении. Президиум собрания, которым прикрывается Ивашко из РИКа, даже этот колхозный президиум, «актив», как его именуют в райкомах, —

образ вековечного молчания. Батрачка по фамилии Мовчан, голова Евдоким, нерешительно заступавшийся за Колывушку: «В этом господарстве не может

быть того, чтоб не сдано...», безвольный Андриан Моринец. Вот она, крестьянская тройка. Сталинское особое совещание. И в городе, и в селе —

всюду образовано это, «от имени народа», прикрытие расправ.

Деревне нанесен удар, от которого она не подымется. Как лошадь

Колывушки. Сотни тысяч крестьян растерзаны в те дни на месте. Восемь

миллионов погружены в эшелоны с пулеметами на вагонных площадках и

выброшены в тайгу — на смерть и муки. Позднее так поступят с целыми

народами.

Деревня приняла удар обреченно, — с какой горечью пишет об этом

Бабель!

«Прибой накатывался и плескал в Великую Старицу. По разломившейся

улице повалила толпа. Безногие катились впереди нее. Невидимая хоругвь

реяла над толпой».

Это конец света. Апокалипсис.

«Добежав до сельрады, — люди сменили ногу и построились. Круг

обнажился среди них, круг вздыбленного снега, пустое место, как оставляют

для попа во время крестного хода. В кругу стоял Колывушка в рубахе навыпуск

под жилеткой, с белой головой. Ночь посеребрила цыганскую его корону, черного волоса не осталось в ней. Хлопья снега, слабые птицы, уносимые

ветром, пронеслись под потеплевшим небом».

«Скажи, Иване, — поднимая руки, произнес старик, — скажи народу, что

ты маешь на душе...»

И шепот Колывушки, поседевшего за ночь:

«Куда вы гоните меня, мир... Я рожденный среди вас, мир...»

Ворчание проползло в рядах... О чем оно, это ворчание? Моринец

выразил его, хотя «вопль не мог вырваться из могучего его тела, низкий голос

дрожал: «Нехай робит... Чью долю он заест?»

Бабель подчеркивает физические усилия, с которыми произнесены слова.

Это последнее слово мужика. В нем — основа основ. Приговор

государственной политике. Приговор самого мужика, во имя которого

развернулось по всей стране неслыханное в истории злодеяние.

Молчит мужик, шепчет Колывушка — жизнь безмолвствует, зато

пространно разглагольствует за нее нежить — горбатый Житняк, председатель

только что образовавшегося колхоза, возникшего, в данном случае, велением

Ивашки из РИКа. Всего три абзаца посвящены словоблудию Житняка и

выкрикам Ивашки, а кажутся они бесконечными. Их невозможно читать, не

проникаясь ненавистью к пустословам. Напыщенное резонерство — более

ничего нет за душой. Газетные стереотипы, звучащие сарказмом: «Вся наша

держава ненасытная».

Сталинское ханжество схвачено житняками и ивашками на лету... Не

они, ивашки, ненасытны и жестоки, а, по их представлению, вся держава, весь

народ, защитниками которого они себя объявили.

...Завершая чтение, мы уже не только разумом — всеми чувствами

ощущаем поэтический смысл главы «Колывушка»: гибнет живое и

торжествует нежить! Это призма, через которую преломляется все.

Перед глазами Бабеля, завершавшего «Великую Криницу», висел

отрывной календарь. Напечатано на нем сверху — 1930 год.

В «победном» тридцатом Бабель угадал все нараставший страх палачей

перед своими жертвами. Ненависть палачей к своим жертвам. Весь

торжествующий сталинский комплекс аморализма.

...«Ты к стенке нас ставить пришел, — сказал горбун Колывушке, услыхав волю мовчунов: «Пускай робит!..» — Ты тиранить нас пришел —

белой своей головой, мучить нас — только мы не станем мучиться...»

Горбун, конечно же, — провокатор. Это в крови сталинизма. Ивашко

кричит, что Колывушка за обрезом пошел. Почему вдруг он вскричал

всполошенно? Чтоб выстрелить самим. Безнаказанно. — «Тебя убить надо... Я

за пистолью пойду, униСтожу тебя», — шепчет горбун.

Нет в нем, горбуне, ни силы, ни правды, не возник бы он, рассыпался

пылью, не дуй ему в спину ураганный ветер сталинщины...

(В «Котловане» Платонова коллективизацию, как известно, проводит

медведь; только ребенок осмеливается сказать ему, что думает: «Дядя, отдай

какашку!»)

И у Бабеля есть этот гротеск в изображении чудовищного. Иначе не

изобразить непостижимости государственного разбоя в стране победившего

социализма.

Этот гротеск не выходит за пределы реалистической манеры: Бабель

дозирует его с предельным мастерством. <…>

[1]

НА ЛОБНОМ МЕСТЕ

литература нравственного сопротивления 1946-86 г. г.

Лондон, "OVERSEAS",1979. Москва, "КРУК",1998.

Перейти на страницу:

Похожие книги