Домой возвращались пешком, вниз по Кальварийской, быстроты ради разбившись на пары: он с Ксюшкой, Дуся с тигрой и Таня с колечком, – обгоняя толпу, перескакивая лужи и грязно-серые, траченные солнцем баумкухены сугробов. Голод, холод, ярмарочный азарт словно подталкивали в спину. Сделай что-нибудь, нашептывал Акимову голос разума. Придумай что-нибудь, она же завтра уедет, навсегда уедет, нельзя же вот так – знать, что она лучшая женщина в твоей жизни, и не сказать ей об этом, не попытаться остановить, схватить за руку – в конце концов, ты мужик или нет? Ты сам перестанешь себя уважать, если не попытаешься схватить ее за… Что-что? Ах, да: мимо каждого пробегает лошадь удачи, но не каждый успевает схватить ее за… уздечку, наверное. Или стремя. Или холку. Вцепиться ей в стремя, в холку, напрыгнуть сзади, как леопард.
Вот-вот.
Нет, не смогу, подумал Акимов. Ne smagu [8] . Стоило только представить себе этот кошмар, эту неловкость: замкнутое лицо Дуси, мягкий, но решительный отказ, внезапные пустота и тишина в воздухе – испорченная поездка, вот так всегда, – нет, ne smagu. Уж лучше упустить свою женщину, чем вот так. Чем вот так упустить.
Не требовать ответа немедленно, нашептывал голос разума. Пусть возвращается в Москву, пусть подумает… Уж больно ты умный, как я погляжу, огрызнулся Акимов. Тоже мне, мастер позиционных войн… Не по твоей ли милости, умник, я все время вляпываюсь в истории?
Они спускались с Кальварийской горки к Зеленому мосту: на другом берегу сверкала стеклом и медью громада Оперного театра. Люди шли плотно, как на демонстрации, поплевывая с моста в реку и обгоняя переполненные троллейбусы с торчащими из форточек вербами. Мост под ногами ощутимо, жутковато вибрировал, вместе с ним колебался надраенный медный маятник солнца. И дул ветер, гуляя над городом и вдоль реки, выдувая застойные запахи зимней спячки, и блеяло автомобильное стадо, и плыли к морю льдины-оладушки, и легкое головокружение не пугало, а веселило, точь-в-точь как после бутылки шампанского.