Вышли мы на пустынный пригорочек неподалеку от гостиницы. Слева - парк, справа - фонари, сверху - вечность.
- Что же ты никак не угомонишься, пес паршивый? - кисло спросил механик Петр Шутов. - Что же ты все за душу цепляешь?! Что вы все-то ко мне лезете, топчетесь? Сколько вас таких? Свиньи вы поганые! Оставишь ты меня в покое или нет?
Тоска была в его голосе непомерная, и страсть, и сила, и истерика. Изнемог парень.
- Это тебя, Петя, нечистая совесть мутит, - грустно заметил я. - Ты ведь, Петя, обманщик и слюнтяй...
От первого удара в челюсть я как-то уклонился, но второй настиг мент, опрокинул. Сладко, колко расстелилась под спину трава. Перевернувшись через голову, я вскочил. Митрий хотел внести свою лепту в экзекуцию, заерзал сутулым горбом. "Отойди!" - свирепо рявкнул на него Шутов. Он махал кулаками точно, умело, со свистом. Подминали, гнули меня белые молнии.
Ох, больно!
Один раз я сбил его подножкой. Митрий прыгнул на меня сзади, заломил руки. "Уйди, гад", - в исступлении ткнул его Петя кулаком мимо моего уха, и сразу клещи раскрылись. Три раза я падал и трижды успевал вскочить. В груди хрипело. Шутова ни разу я больше не подкосил. Да и как можно. Бронетранспортер пер на меня на атакующей скорости. Земля колебалась. Фонари прыгали до звезд. В последний раз покатился я, как мяч, под кусты и понял, что встать не сумею. Дыхания не хватило, шланг горла заклинило. Я придавил локти к почкам, лицо - в грудь, и стал ждать... Отдышался, резко завалился на бок.
Их не было, ушли. Ногами не били. Спасибо, братки, за милосердие!
Кое-как доковылял я до своего номера. Разделся в ванной, рассмотрел себя в зеркало - лица нет, грязь и кровь. Принял душ, обмылся, замазал синяки и царапины йодом из своей аптечки. Голый посидел у открытого окна, покурил. Ничего. Небо-как Натальино верблюжье одеяло.
Две таблетки седуксена, стакан воды, подушка, ночь.
Приснись, Талочка, приснись!
20 июля. Четверг
- Цветочек мой сладенький, зелененький, - приговаривала мама, поправляя одеяло, взбивая, подтыкая подушку. - Спи, расти, не увянь до срока.
Мне восемь лет. Живой отец ковыляет по комнате, пристукивая пол деревянной чушкой ноги. Война покорежила, укоротила его тело, но духом он бодр и свиреп.
- Что ты трясешься над ним, мать? - гулко он изрекает, превращая комнату в бочку. - Взрослый мужик. Сам все должен делать. Ишь лежит, лыбится, совиная морда. Отступись от него, мать!
Комната в Замоскворечье на первом этаже сырого кирпичного дома. У отца - пенсия, мать работает на заводе, кем - мне неинтересно. (Позже запомнил - кладовщицей.) Отец - герой, разведчик, офицер, три ордена в ящике комода. Пятый год после войны. Отец улыбчив, беспечален, усы его пахнут дымом, он ходил в поиск, выкручивал руки фашистским гадам, брал их в плен, стрелял, столовым ножом, почти не целясь, попадал в кружок на двери. Каждое его слово - гром, каждое движение - атака, неважно, что костыли, неважно, что глуховат и сер лицом. Тлен не может коснуться моего отца, он сильнее всех, никто не догадывается, что жить ему осталось всего-то около года.
А потом он упадет на пороге, головой о косяк, на пол, мертвый. Это еще не скоро. Я люблю его.
Никогда он пальцем меня не тронул, хотя и бывало за что. Не мог он, одолевший много раз кровавого врага, выползший из последнего боя без ноги и с дыркой под сердцем, не мог больше поднять руку на человека. Разучился.
Дома у нас - уют, запах лекарств, желтый абажур под низким потолком и всегда - голос отца, глаза отца, сон отца, кашель отца, смех отца. Надо же, всего через несколько месяцев - головой о косяк, на пол, мертвый. Врач сказал: несчастный случай, а мог бы еще прожить года два. Никто не виноват.
Мне не сиделось дома. С Толей Пономаревым мы без устали путешествовали по Москве, исследовали, изучали бесконечный город. Я уже легко пешком доходил до центра, до Кремля и обратно. Придерживаясь, конечно, трамвайной линии. Толик ориентировался лучше меня, он чувствовал направление, я с ним никогда не спорил. Мы поклялись на крови в дружбе на всю жизнь. Мама Толина угощала нас неслыханным лакомством - домашним кексом, который трудно было донести до рта, потому что он рассыпался в пальцах, устилая скатерть коричневыми крошками. Во рту кекс таял, оставляя запах лимона и приторность сахарного снега. Эти бело-коричневые ломти можно было есть, пока не лопнешь. Ничего вкуснее я потом не ел.
Летом мы с Толиком уезжали с Павелецкого вокзала в подмосковный лес. За грибами.
Однажды заблудились и после долгих странствий забрели на картофельное тюле. Голодные, мы выкапывали молодые картофелины, срезали ножичком кожуру и грызли.
- Ночью в лесу нельзя быть, - пугал Толик, измазанный до ушей грязью от плохо очищенной картошки.
- Почему?
- Тут немцы могут бродить.
- Какие немцы?
- Которые не сдались. Диверсанты.
- Чепуха, - решил я, подумав. - Но лучше всетаки выбираться к станции.