— Ложь и подлость! — с великой верой рассек он воздух рукой перед моим носом. Повторил, как клятву: — Ложь и подлость! Только которые попроще, работяги-бедолаги, те врать не умеют и подличать не приноровились. Такой на копейку сопрет — его в прокуратуру, разок обманет — ему товарищеский суд. А других, шибко ученых, за руку не поймаешь ни в жисть. Да ты его, гада, на собрании пойди послушай, как гром гремит, строчку без узелка шьет. Послушай и скидывай шапку, собирай складчину на прижизненный бюст герою труда. Это с трибуны. Послушай его в курилке — не отплюешься. Мат выше всех этажей. Но это тоже понятно, под своего, значит, работает. Для него простой человек — зверюга. Никогда он так не скажет вслух, а думает все равно так. И спаси тебя бог ему поверить, работать с ним, сердце вложить. Тут-то и поймешь, что почем стоит. При первой оказии носом в грязь ткнет, душу растопчет и глаз выколет. А сам, не сомневайся, чистенький останется и бегом на собрание. Ох, любит ваш брат выступать, с народом общаться посредством публичного призыва, ох, любит!
— У тебя глаза целы, — сказал я.
— Чудом, — ответил Шутов. — Чудом спасся… Опять подковырнул?
— Твое здоровье! — я глотнул лекарственной влаги и закусил малосольным огурчиком. Гул в висках разросся до победного паровозного скрежета.
Петя засмеялся:
— А есть в тебе чего-то, москвич. Натура есть. Я вижу. И в милицию ты не побежал слюнявиться. За это — уважаю.
Он больше не взглядывал на часы, через смуглоту его щек просочился светлый румянец, как сыпь.
— Я полночи ждал, думал, приедут. Ты все же извини за вчерашнее. Наверное, погорячился я, обознался.
— Ничего, — сказал я, — сосчитаемся.
— У тебя туалет есть в номере?
Я кивнул — вон, направо. Пока Шутов гремел бачком, я тупо глядел в окно. Жуткая навалилась усталость, как бревном придавило. Ничего не болело нигде, все рассосалось, вытянуло, но ноги и руки обвисли, налились ватой. «Самое правильное сейчас — лечь и уснуть», — подумал я.
— Слушай, Витя! — бодро возгласил Шутов, входя. — Давай мировую. Что, в самом деле. Не принимай близко. Говорю, обознался я… А знаешь что, пойдем со мной. Чего тебе в номере дуться на лампу. Пошли?
— Куда еще?
— Куда приведу. Не дрейфишь? Давай собирайся.
Я видел, что ему радостно, хорошо, он все забыл, простил и хотел, чтобы и я был рад и весел.
— Рубашку вон чем-то закапал, — сказал я.
— Витя, тебе нравится моя рубашка? Сделаем.
Завтра будет у тебя такая. Слово — закон… Ну пошли, чего ты. Не маринуйся.
Пересилив себя, я встал, прибрал немножко на столе, натянул джинсы, время от времени натыкаясь на счастливое лицо Шутова, следящего за мной с непонятным буйным предвкушением. Вот человек, не человек, а двенадцать месяцев. Кто же довел его до мизантропической неврастении?
На улице я уперся:
— К твоим вчерашним друзьям не пойду!
— К друзьям? У меня таких друзей в тамбовском лесу полно. Сечешь?
От гостиницы мы свернули в сторону и углубились в скопище садов и пряничных домиков. Трудно было представить, что в таких домиках люди могли жить, заниматься обыденными делами, рожать детей, умирать. Здесь можно было только отдыхать и наслаждаться. Жизнь как бессрочный отпуск. Мудрость природы заключается и в том, что она создает такие уголки. Не для людей, конечно, для разнообразия. А люди пользуются. Понастроили пряничные избушки, окружили их садами и сидят, в ус не дуют.
Институт, в котором трудится мой друг Петя Шутов, к сожалению, никак не вписывается в этот пейзаж. И мои нынешние дела находятся в вопиющем и скорбном противоречии с этим звездным, прохладным вечером, с тягучим сливовым воздухом, с истомно дремлющей землей. Не оттого ли на душе кошки скребут? Как будто я пришел в храм и невзначай напакостил.
— И что? — окликнул я Петю, уверенно шагающего впереди. — Долго еще до места?
— Ха-ха-ха! Ты расслабься, москвич. Не колготись.
Легко сказать. Блеклые в негустых сумерках электрические фонари отбрасывали на траву, на невысокие заборчики смутные блики. Из гущи садов долетали невнятные голоса, звуки музыки, журчание водяных струй. Лениво тявкали собаки. Всюду невидимая копошилась жизнь, а наша затянувшаяся дорога была пустынна. Может быть, я сплю? Раза три мимо, по обочине просквозили человеческие тени, безмолвно, опасливо, не поймешь — мужчины или женщины.
— У вас тут, как в пустыне, — заметил я в спину сотоварища, — десять вечера, а город точно вымер.
— Глушь, — откликнулся Шутов, чей голос тоже звучал невнятно и сонно. Рано встают, рано ложатся. Но не все, Витек, не все. Которые не спят, те к центру потянулись — там танцы, кино, гулянье. Наш Бродвей.
— Может, и нам туда?