Не было уже возможности избежать разговора, неприятность которого он предчувствовал; Цеся долго, пристально и насмешливо глядела на него молча.
— Знаете, Вацлав, — сказала она наконец, медленно, — я полюбила вашу Франю. Какая хорошенькая девочка! Как она мила! Как любит! Как искренна! Как наивна!
Вацлав застыл: похвалы эти кололи его, как булавки; он вежливо поклонился и хотел переменить разговор.
— Я приехал проститься с вами, — сказал он.
— Как, уезжаете?.. От нас — это еще ничего, но от прекрасной Франи!
Улыбка, следующая за словами, была язвительно насмешлива.
— Не станем говорить о ней, — сказал Вацлав серьезно.
— Напротив, станем говорить о ней как можно больше, — перебила Цеся. — Вы ее любите; мне кажется, что разговор о ней должен быть для вас самым приятным… Разве… не со мной? Но что ж бы это значило?
— Кузина! Вы дадите мне какие-нибудь поручения в Варшаву?
— Может быть, хотя и сама надеюсь побывать там. Но зачем вы переменяете разговор и еще так неловко? Что это такое? Я вижу, вы не верите мне, боитесь, чтобы я не вздумала шутить над вашей Франей? Вы несправедливы! Что же дурного можно сказать о ней? Право, она прехорошенькая! Премилая! И так полна простоты! Какой оригинальный домик!
— Кузина! И дом этот, и Франя для меня дороже всего на свете! — возразил Вацлав дрожащим голосом.
— Надеюсь, вы не полагаете, что говорите мне новость; я очень хорошо это понимаю! — продолжала Цеся чрезвычайно серьезно. — Вас отличная пара, один как другой; вы будете счастливы!..
Вацлав молчал, но все в нем возмущалось: он чувствовал, что разговор, начавшийся похвалами, должен окончиться укушением.
— Для меня, — продолжала опять Цеся, — была совершенно новая картина этого шляхтянского домика, этой приятной сельской жизни посреди домашней птицы, муки и кожи: казалось мне, что я смотрела на фламандскую картинку. Франя казалась мне в этой обстановке прехорошенькой! Но как досадно, — прибавила она тотчас же, — что вы не посоветуете им немножко образоваться и примениться к новому свету, в который должны будут войти с вами. Ведь уже богатый, как вы, человек не может жить в углу, посреди заплесневелой шляхты; бедная Франя будет страдать, выезжая в свет…
— Но зачем же ей выходить из той среды, в которой ей теперь так хорошо?
— Правда, что ей-в этом кругу лучше, — прибавила Цеся, — но вы не можете же изменить своего положения. Франя должна будет следовать за вами… а она такая боязливая, несмелая; сколько прелести придала бы ей некоторая шлифовка в свете!
— Мы не ищем этого света, о котором вы говорите.
— Верю, но свет найдет вас, и вы не в состоянии будете сопротивляться; надо на это рассчитывать. Франя не играет? — спросила она через минуту.
— Нет, она не училась музыке.
— И не говорит по-французски? — прибавила кузина.
— Зато отлично по-польски.
— Верю: но это будет постоянно ее мучить. Ведь еще есть время всему выучиться.
— Кузина, нельзя переменить разговор? — спросил Вацлав, теряя терпение.
— Отчего же нет, станем говорить о красоте Франи: она красива, это правда, но не умеет пользоваться своей красотой!
— Для меня она будет всегда прекрасна.
— Я знаю это. До которых пор? Вы мне не скажете?
— Я сказал уже: всегда.
— Всегда бывает годом, месяцем и неделей.
Вацлав мучился, но старался казаться хладнокровным; Франя в устах Цеси и беспрестанно произносимое дорогое имя производили на него страшно неприятное впечатление; а тут и разговора нельзя было переменить.
— Я могу себе представить и деревню, и этот домик, и эту жизнь, — прибавила Цеся через минуту, — но, ценя все это, не понимаю, как может поэтическая душа выдержать эту атмосферу, разбиваясь ежеминутно о прозу и действительность?..
— Не в атласах и золоте непременно вся поэзия, — воскликнул Вацлав, — Бог озлащает ею и сермягу.
— На время, на минуты, — ответила Цеся, — но можно ли не опошлеть и не упасть, отрекаясь от высшей сферы, которая приближает к идеалам?..
— Кузина, вы ошибаетесь сильно; то, что вы называете высшей сферой, может быть, не более, как свет обмана.
— То, что вы называете обманом — поэзия жизни.
— Я ищу поэзии в правде.
— И не найдете ее, бедный мечтатель! — прибавила Цеся печальным голосом, переменяя тон и кидая на Вацлава томный взгляд.
Отчего Вацлав так боялся ее, так дрожал, словно предчувствуя что-то, когда она подходила к нему, сознавал свое бессилие в борьбе и хотел от нее бежать? Не знаю. Первое чувство всегда, даже обманутое, даже оплаченное ранами и слезами, остается глубоко в сердце. Вид Цеси поднимал в нем воспоминания, имеющие какую-то грешную, но сильно привлекательную прелесть. Вацлав напрасно упрекал себя за волнение, которое пересилить не мог.
Оно не высказывалось словами, но Цеся должна была заметить, что делалось в его сердце, и уже рассчитывала на это, потому что скоро сказала с улыбкой:
— Итак, теперь до свидания в Варшаве?
— Если вы скоро приедете, потому что я долго там не останусь, — сказал Вацлав.
— Как это! И вы решились бы на такую нелюбезность — не захотели бы подождать нас?
— Не знаю, право; я не совсем свободен.
— Да кто же свободнее вас?