XVIII век верил в безграничную силу разума, поскольку мироздание, казалось, устроено разумно, все сферы жизни регламентированы, и стоит научить людей, которые рождаются с чистой и доступной добру душой, жить по правилам, поступать естественно, руководствоваться доводами рассудка, стоит просветить заблуждающихся и воспитать новорожденных — и человечество достигнет счастья. Но шли годы, росли и рассеивались надежды, и вместо счастья наступило разочарование в просветительстве. В России было оно более робким, чем в Европе, поскольку идеи иноземных философов прошли еще слишком малый испытательный срок и опровергнуть их время не успело, но с запада уже слышались недовольные голоса, в том числе самих вождей учения, отвергших былые теории. Едва ли не первым утратил оптимизм Вольтер: он заявил, что нами играет судьба, а высший разум бездействует. Ж.-Ж. Руссо, вдохновитель сентименталистов, прославлял в противовес разуму чувство. Приобретавшие все большую популярность франкмасоны обещали постижение истины путем мистического откровения. В умах уверенность сменилась растерянностью, скепсисом, поисками достойной замены для просветительских теорий.
Эти поиски привели к изменению нравов и вкусов. Прежде общее предпочиталось частному. Энциклопедисты говорили, что, хотя цель жизни — личное счастье и наслаждение, но человек — член общества и представитель человечества, поэтому прежде всего обязан исполнять свой долг. К концу века, однако, усиливаются индивидуалистические настроения: чем меньше веры в разумность мироустройства, тем больше внимания к себе самому. Русский дворянин XVIII в. знал, что его долг — служение Отечеству, но в глубине души все сильнее мечтал о личной славе. Поколение Княжнина верило вслед за просветителями, что ее можно совместить с общей пользой, и потому, когда указ о вольности дворянства (1762 г.) превратил службу из обязанности в право, подавляющая часть образованных аристократов не вышла в отставку, ибо лишь заслугами перед государством могли они добиться торжества своей личности. Следующее поколение принимало подобную позицию как завет отцов, во многом против воли. Княжнин, быть может, почувствовал эту перемену,
общаясь со своими детьми и воспитанниками. В комедии «Хвастун» ровесник драматурга — Честон уговаривает сына забыть обманчивую любовь ради службы, а тот, хоть и сознает, сколь это благородно, не может справиться с чувствами, тем более что числиться поручиком ему неинтересно, он мечтает командовать («Когда б хоть ротою я мог повелевать!») и прославиться[63]
. Характерно, что оба собеседника вызывают симпатию и сочувствие автора, который не может и не хочет решать их спор.Разочарование в идеалах просветителей заставило людей конца XVIII в. искать счастья не в службе, а в частной жизни: более образованных и серьезных — в волнениях сердца, мечтах и творческом уединении; иных — в светских развлечениях и погоне за материальными ценностями. Энергия деятельных авантюристов, столь многочисленных и влиятельных в XVIII в., лишилась просветительского прожектерства и облеклась в корыстный расчет или сменилась пассивностью чувствительных созерцателей. Не случайно в сочинениях Княжнина, рисующих его век, герои заняты лишь достижением личного счастья, и чаще всего это либо плуты, либо чудаки. Знаменательно, что писатель не склонен, подобно своим предшественникам, судить их сурово. Дело в том, что кризис просветительства привел к отказу от категорических оценок. В одних случаях, это доходило до цинического отрицания любых нравственных принципов: глашатай подобной философии, знаменитый племянник Рамо, выведенный в одноименном очерке Дидро, тоже был ровесником Княжнина. В других случаях, отказ от максимализма приводил к пониманию сложности человеческой души и к невозможности трактовать однозначно любой поступок. Литература, пока еще неосознанно, готовилась вступить на путь психологизма.
Все спокойное и логичное мало интересует смятенного человека конца столетия, его влечет к себе либо яркое, эффектное, разительное, потрясающее душу, либо утонченное, изысканное, дающее отдых и забвение насущных проблем. Если раньше казалось, что искусство должно услаждать, непременно поучая, то теперь дидактика оказалась неуместной: художник своим творением стремился либо тронуть душу, либо развлечь ее. Для этого не обязательно соблюдение строгих правил, и грозные авторитеты, чьих предписаний недавно не смели ослушаться поэты, поколебались.
Тогда-то, в эпоху переоценки ценностей и пышного расцвета стиля рококо, в европейской культуре вновь восторжествовало игровое начало, примирявшее рационализм и скептицизм, этикет и свободное проявление личности[64]
. Ведь игра всегда непредсказуема и не дает устойчивых гарантий успеха, хотя и предполагает правила. Поэтому она и волнует, и увлекает, и пугает, и доставляет наслаждение, осуществляется одновременно и «понарошку», и всерьез. Мудрость и притягательность философии игры постигли и претворили в слово многие наши писатели XVIII в.