«Господин Бальзак, место которому рядом с рассказчиками „Тысячи и одной ночи“, доказал, что драматическое действие, лишившееся жизнеспособности на сцене, вновь обрело ее в романе. Он показал, как встряхнуть наше пресыщенное, бездушное и бессердечное общество гальваническими импульсами яркой, живой, полнокровной поэзии и радужно искрящимся вином наслаждения, восхитительный дурман которого и источает это произведение господина Бальзака. Оно срывает лицемерные покровы с преступлений, с лжедобродетелей, с усохшей и бессодержательной науки, с бездушного скепсиса, смехотворного эгоизма, ребячливого тщеславия, продажной любви и многого другого, и потрясенный читатель с болью в сердце узнает XIX век — век, в котором он живет. Чтение „Шагреневой кожи“ можно сравнивать с чтением „Кандида“ Вольтера, комментированного Беранже; эта книга будто вместила в себя весь XIX век, его блеск и нищету, веру и безверие, его грудь без сердца и голову без мозга; она — сам XIX век, щегольский, надушенный, мятежный, но неотесанный, непросвещенный, которому если и суждено стряхнуть с себя летаргию в ближайшие пятьдесят лет, то лишь благодаря роману, подобному „Шагреневой коже“ Бальзака. Поистине свыше дается мастерство повествования! Если ты великий ученый или серьезный писатель, но не владеешь даром рассказчика, никогда ты не станешь столь популярен, как „Тысяча и одна ночь“ или господин Бальзак. Читал я, что бог, сотворив Адама, воскликнул: „Вот человек!“ Так же можно представить, что бог, сотворив Бальзака, воскликнул: „Вот рассказчик!“ Сколько размаха! сколько духовности! Неутомимости сколько в раскрытьи мельчайших деталей для каждой ждущей пера картины романа! Как удается Бальзаку разобрать по косточкам мир! Какой чудесный хронист! Сколько же в нем хладнокровья и страсти в неразрывном единстве!»
Человеком, в столь ослепительных красках изобразившим Бальзака, оказался не кто иной, как сам Бальзак. Уж кого-кого, а себя-то он, в конце концов, знал лучше, чем кто бы то ни было.