В середине дня, управившись со всеми делами, мы втроем, с прибившимся к нам гаишником, сидим в одном из летних кафе и едим шашлык из баранины. Уже около получаса у Большого Бармалея надрывается рация: «Всем, кто работает с 7-м, срочно на базу! Построение!» Однако спешить мы никуда не собираемся, а я быстро придумываю историю, как вчера Бармалей потерял аккумуляторную батарею, а потому сейчас рация у него не работает. Жаль, но последний старый служака, ему уже за сорок, слишком долго обманывать начальство не может. Бармалей ерзает на стуле, поминутно отвлекается и рассуждает, что же могло произойти. Я, наоборот, нисколько не переживаю за судьбу своего отдела и, подливая себе яблочный сок, взятый моими товарищами запивать водку, доедаю порцию шашлыка.
Идет мелкий нудный дождь. Дерево, под которым мы сидим, быстро промокает. Мутная вода с пыльных горячих листьев падает на стол, растекается бурыми пятнами по нашим лицам, плывет по теплому от дневной жары оружию.
И все-таки Бармалей не выдерживает, и мы едем на Минутку, где находится главный штаб рассредоточения сил отдела. Об этом хрипит последний час рация.
На Минутке, в самой ее середине, под проливным дождем стоит «КамАЗ». У самого «КамАЗа» меня поджидает отвратительное зрелище: весь истекшийся собственной слюной, перепачканный липким сладким соком, Рамзес Безобразный жрет огромный арбуз. Отвлекшись нашим прибытием, он подходит к машине Бармалея, сует мне и ему арбуз. Я отказываюсь, сославшись на плохое самочувствие. Мне действительно всегда тошно при виде, как Рамзес употребляет пищу. Угощает он нас отнюдь не из-за огромной доброты своей чечено-калмыцкой души, а по привычке, чтобы повязать общим преступлением. Арбузы-то не его. Водитель «КамАЗа», видимо, стоит на площади уже около часа и против грабежа ничего не может поделать.
Я направлен на подвижной пост по проспекту Ленина при самом его выходе из города. Нас девять человек: я, Проныр, какой-то чеченский майор нашего штаба — трусливая и малодушная тыловая крыса — и шесть кадыровцев. Последние — половина мальчишек не больше двадцати лет, ни читать, ни писать которые не умеют. Они и сами говорят, что будут проверять содержимое багажников машин, а мы — документы. Зато та цепкость, с которой они держат оружие, те выдрессированные движения, быстрые и ловкие, заставляют поставить их в один ряд с хорошими боевыми солдатами. Они дети войны. И играли в нее раньше всех нас, и настоящим оружием.
У всех шестерых кадыровцев гонору не занимать. Дерзкие ребята, до дела цепкие. Один ковыряет широким белым ножом свой ботинок и приговаривает: «Сколько я зарезал, сколько перерезал…», другой хвастается приемами рукопашного боя, третий с небрежным видом рассказывает о безмерном своем геройстве и непобедимой храбрости. И только один, старший их группы и самый старый, Муслим, молча и спокойно перебирает в огромной ладони четки. Лицо его обезображено широким рубчатым шрамом, надорванное ухо прижато к черепу. Свирепый боец. Видать, много наших в свое время положил.
Мы останавливаем редкие машины. Краем глаза я наблюдаю за Муслимом. Он сидит совсем рядом и, медленно покачиваясь телом, шевелит губами. Я прислушиваюсь.
У меня замирает сердце… Не может быть! Чеченец сейчас поет о своей родине. И мы тоже пели это о своей родине. Бессмертная песня Булата Окуджавы о Великой войне льется в пропитанный недоверием воздух, одинаково режет и русскую, и чеченскую душу. Пораженный объединяющей болью этой песни, я поворачиваюсь к кадыровцу:
— Муслим, а разве в Чечне есть скворцы?
Он поднимет черные грустные глаза:
— У нас когда-то все было…
Вновь начинается притихший было дождь. Мы остаемся под деревьями и уже через несколько минут насквозь промокаем. Крупные капли дождя текут по нашим продрогшим спинам, смывают соленый дневной пот. Кадыровцы зовут нас в свои машины. Зовут не слишком охотно. А мы не горим желанием сидеть рядом с ними и остаемся мокнуть под струями холодной воды. Мы тихо ненавидим их. Ненавидим за то, что у них есть эти новые, хорошие машины, за то, что отлично вооружены и одеты, за то, что в отличие от нас они знают, кому и за что здесь служат, за то, что теперь в новой Чечне им больше веры, чем нам…
С наступлением темноты, соврав кадыровцам об окончании своей службы, мы уезжаем в отдел. Но во двор не заходим. Тайд объявил час снятия с постов 23.00. Мы сидим в машине Проныра, где ему и подошедшему Тамерлану я рассказываю недавно сочиненные стихи про Рамзеса. Майор тыла, как возможный стукач и невозможный мерзавец, высаживается из машины сразу по приезде.