Все, что я сделал с самого прихода и до ухода, — это то, что я поцеловал Леонору, и от этого я окончательно растерялся. Стефано не мог вытащить из меня слова во время нашего возвращения домой. Я заперся в своей комнате и бросился на постель, не сняв ни плаща, ни шпаги. Я размышлял обо всем, что со мною случилось. Леонора представлялась в моем воображении еще прекраснее, чем тогда, когда я ее видел. Я вспомнил, сколь мало ума я обнаружил перед матерью и дочерью, и как только мне это приходило на ум, мое лицо загоралось краской стыда. Я хотел быть богатым, я терзался моим низким рождением и выдумывал сотни необычайных приключений, которые бы сделали меня счастливым и достойным любви. Наконец Я думал только о том, чтобы найти вескую причину отменить отъезд, и, не найдя удовлетворительной, достаточно отчаялся, чтобы захотеть опять заболеть, к чему я и без того был сильно предрасположен. Я хотел ей писать, но все, что я ни писал, меня не удовлетворяло, и я положил в карман начало письма, которое не осмелился бы послать, если бы его окончил.
После долгих мучений и думая только о Леоноре, я, чтобы отдаться полностью моей страсти, захотел вернуться в сад, где она явилась мне первый раз, и намеревался еще раз пройти мимо ее дома. Этот сад находился в самом отдаленном от города месте, среди многих старых, необитаемых зданий. Когда я, мечтая, проходил под развалинами портика, я услыхал, что за мною кто-то идет, и в то же время я почувствовал удар шпаги ниже поясницы. Я, быстро обернувшись, выхватил свою и увидел слугу молодого француза, о котором я рассказывал недавно; я хотел отплатить ему за предательский удар, но угнал его довольно далеко, а не мог настигнуть, потому что он отступал парируя; тогда из-за развалин портика вышел его господин и атаковал меня сзади, сильно ранив в голову, а потом в бедро, от чего я упал. Вероятно, я бы не избег их рук, если бы не неожиданность: так как при злодеянии не всегда сохраняют рассудительность, то слуга ранил господина в правую руку, и в то же время два отца францисканца из Троицы на Горе,[149]
которые проходили невдалеке и увидели издали, что меня хотят убить, прибежали мне на помощь, а мои убийцы спаслись бегством и оставили меня, раненного тремя ударами шпаги. Эти добрые монахи, к моему великому счастью, были французы, потому что если бы в столь отдаленном месте увидел меня в таком трудном положении итальянец, он скорее бы удалился от меня, из боязни, что, оказывая мне добрую услугу, навлечет на себя подозрение в моем убийстве, чем пришел бы мне на помощь. В то время как один из этих милосердных монахов исповедывал меня, другой побежал ко мне домой уведомить моего хозяина о моем несчастьи. Он тотчас же пришел за мной и приказал меня, полумертвого, отнести в постель. Будучи столь тяжело ранен и столь влюблен, я долго пролежал в сильной лихорадке. Потеряли надежду на то, что я выживу, и я сам надеялся не больше других.Между тем любовь к Леоноре не оставляла меня, — напротив, она все возрастала по мере того, как уменьшались мои силы. А так как я не мог переносить бремени слишком тяжелого, чтобы от него освободиться, и не решаясь умереть, не известив Леонору о том, что я желал бы жить только для нее, я спросил перо и чернил. Думали, что я брежу; но я настойчиво просил об этом и уверял, что приведут меня в отчаяние, если не дадут того, что я прошу, — и сеньор Стефано, хорошо знавший о моей страсти, достаточно был прозорлив, чтобы не сомневаться в моих намерениях, приказал дать мне все необходимое для письма, и так как он знал о моем желании, то остался один в моей комнате. Я перечел письмо, написанное много раньше, чтобы использовать мысли, какие я имел о том же предмете. Наконец вот что я написал Леоноре: