— Да ни в коем даже случае! Ну, другого купим коня. На хлеб у самогонщиков в степной какой-нибудь деревне выменяем! Станешь без палки, сам по себе ходить — и выменяешь. И всё тут!
— И всё тут?
— Само собою!
Устинов приподнялся на локте и вдруг задрожал — резкая дрожь охватила его, тряская.
— Домна! Уйди-ка ты прочь от меня!
Она не поняла:
— Как-как, Николай Левонтьевич?!
— Уйди прочь, сказываю я! Уйди скорее!
Свечка в руке у Домны пошатнулась, лицо скрылось в темноте. Из темноты она еще спросила:
— Почто?
— Уйди!
Она постояла в молчании, коснулась рукою лба Устинова.
— Правда, что горячий ты, однако, по сю пору, Никола! Ну, когда так лежи спокойно-недвижимо! — Натянула на Устинова полушубок, взяла свечку и ушла.
И в тот самый миг, как Домна ушла, припомнился Устинову один давний-давний случай.
Он даже испугался неожиданности-негаданности, с которой воспоминание пришло, но отогнать его прочь было уже поздно.
Год был, точно, тысяча девятьсот третий, а пашня устиновская была разбросана в нескольких местах: доля отцовского надела, да общество прирезало ему, молодому хозяину, из сельского земельного фонда, да старший брат, покойник уже нынче, уступил полторы десятины, и всё в разных местах было.
На следующую зиму Лебяжка устраивала очередной передел земли, и участки таких вот, как Устинов Николай, чересполосных мужиков сводились для каждого к одному наделу, но только — через год, а в ту пору Устинов маялся по трем пашням, ни на одной избушки не ставил, колодцы не копал, и приходилось ему либо каждый день ездить домой, в деревню, верст по семи в один конец, либо ночевать в поле под телегой, бросивши на землю охапку сена, прикрывшись тулупчиком.
И тут однажды ночью, в пахоту, застал его под этакой ненадежной крышей дождь, майская гроза, хлебородная, но и ледяная тоже, и спустя чуть времени у него зуб на зуб не попадал. И сверху полощет, и снизу подтекает под него, и Устинов подумал: «Пропаду! Простыну, проболею весь посев, а то и дальше посева!»
Делать нечего, надо идти проситься к пашенному соседу в избушку, и он пошел к Панкратову Кириллу.
Но Кирилла в избушке не было. Была одна только Зинаида.
Неловко ему было, неудобно, но и прочь уйти он тоже не решился, тем более что Зинаида быстренько сварила кипяточку, и даже кусочек сахарку нашелся у нее нежданному гостю.
После чая Устинов лежал на жердяном настиле, скованный, с тяжелой головой, и слушал дождь и сквозь него — редкое и сильное Зинаидино дыхание и страшился, как бы Зинаида не заговорила с ним. Она угадала его страх:
— Пужливый ты, Никола! Жилки-то все до единой в тебе ходуном ходят!
Устинов не ответил.
Она протянула к нему руку:
— Уж здесь ли ты?! Может, изошелся весь от страха-дрожи? В дым, в туман?!
— Неужто ты можешь, Зинка? — спросил Устинов тихо. — Сроду на тебя не подумал бы, будто можешь? И никто не подумал бы.
— Не могу… Но когда только так и делать, только так и жить, как можешь, — какая это жизнь?!
Как после тех слов было — Устинов никогда не вспоминал. Даже в военной холостяцкой службе, когда солдатики тешились разными воспоминаниями, он своей памяти хода не давал: мало ли что и как с человеком приключается, не каждый его шаг, не каждый час должен в нем застревать.
А теперь, лежа в постели, самим собою вконец разруганный, он случай тот отчетливо вспомнил и удивился: как же Зинаида ни разу, ни словом, ни намеком его не помянула? Не могла же она забыть его? Не могла его не помнить, когда снимала Устинова с железных зубьев бороны? Когда тянулась к нему ночью в своей избе и дотянулась бы ведь, если бы не явился Веня Панкратов! Не молчала же ее память?
Однако она знала, и верно знала: снова начать она может, но вспомнить, как было уже когда-то, — нельзя! Нельзя, потому что он этого не мог, не хотел воспоминания!
И приятна была нынче Устинову Зинаидина догадливость и понятливость, и еще вспоминалась ему неотступно песня одна — старинная, давняя, любовная:
Помнишь ли, помнишь, моя дорогая,
Как по тропиночкам гуляли мы весной?
Ты мне всю правду тогда говорила,
Что дальше будет с тобой и со мной…
Он этой нежданно-негаданно явившейся песне не удивился ничуть, повторял и повторял: «Что дальше будет с тобой и со мной…» — а удивился он другому: Гришке-то Сухих тот давний случай, оказывается, был известен!
И Гришка не сдержался. Молчал сколько лет, после не выдержал своего молчания, пришел к Устинову в пашенную избушку, злобно пнул Барина, излился в ревности, лесной участок сам себе затвердил на бумажке и ушел было, но вдруг вернулся и крикнул Устинову: «Не обманывай! Уже за Кириллом сопливым Зинка была, а ты ночевал у ее в избушке! Не было? Не знаешь такого? Забыл?!»
Или Гришка в ту грозную ночь волком голодным и мокрым блуждал круг избушки, зная, что Кирилла в ней нету, что Зинаида одна ночует? Что Никола Устинов рядом с нею? Может, он, Гришка Сухих, скрипя зубами, прислонялся к оконцу, к дверной щели? В тот самый раз?
Или еще как-то было? По-другому?