Груздей и рыжиков в лесу было еще мало, но что они будут обязательно это уже известно, уже пахнет ими хвоя. С каждым часом пахнет всё явственнее.
А вот смола подает свой запах всё слабее и слабее.
И солнышко пронизывает лес не прямо и сверху, а только сбоку — из степей, из далеких пустынь. Сосны освещены не с вершин, а по всему своему росту, вдоль стволов.
Сосны — одна другой выше, стройнее, на многих почти до самой маковки и кроны нет, одна только желтая, легкая кора, и вот она, кожа сосновая, светится, крупно искрится и плавится в стороннем солнечном свете, а сосны, неизменно строгие, нынче млеют, не показывая об этом вида, отдыхают от летнего роста, от своей тяги к солнцу, от своего почти беспрестанного стремления вверх. Они-то уже почуяли зиму, уже чуют и свою спячку, со снегами на ветках, с жесткой мерзлотой в корнях.
Белый Бор диким не был, хотя и зверь здесь водился разный, и гриб, и ягода, и заблудиться в нем нетрудно, а всё равно он был обжитым, почти ручным, ухоженным и устроенным.
Лесоустроители давно уже, чуть ли не сто лет назад, разбили его на кварталы, по просекам и визиркам поставили нумерованные угловые столбы и реперы, а позже там и здесь воздвигли преогромные смотровые вышки поднимайся вверх по шатким лестницам полчаса, горячи дыхание, разгоняй сердце сперва на рысь, потом в галоп, а достигнешь смотровой площадки со столиком для землемерного инструмента — там уже и охлаждайся, и гляди вокруг верст на двадцать: синий лес, зеленые, либо желтые, либо черные пашни, голубое или серое небо. Небо — вот оно, пальцем в него можно ткнуть. Гляди — нет ли где дыма-пожара, не пожирает ли огонь с какого-нибудь края эту жизнь? Если не пожирает — будь спокоен, дыши глубоко, любуйся далеко, живи долго.
Лес этот был примером для многих других сибирских лесов и для людей тоже; он был не только изображен в планах, про него и книжки были напечатаны с чертежиками и с картинками.
Книжки эти по одной, а то и по две, водились почти в каждой избе лесники раздавали их бесплатно и в Лебяжке, и в других боровых селах.
На картинках можно своих же мужиков узнать: как таскают они землемерный инструмент, как закапывают угловые столбы, рубят просеки, подымают на смотровые вышки бревна при постройке, как сидят кружком вплотную друг к другу и слушают беседу лесничего. Лесничий — в форменной фуражке, в сюртуке со светлыми пуговицами.
И нужно сказать, что лебяжинские жители — народ своевольный, неподначальственный, хитрый и ко всему хотя бы немного чужому недоверчивый — к лесу относились с почтением.
Украсть хорошую лесину, побить при случае объездчика, особенно чужого, не лебяжинского, — в этом вопроса не было, это каждый мог запросто, хватило бы силенки, смекалки и счастливого случая, но чтобы хулиганить в лесу, вырубить жердину и бросить ее, потому что другая поглянулась, потоптать телегой молодняк, тем более сделать в лесу пожар — это был уже срам и позор.
За это с ребятишек спускали шкуру, и не одну, а взрослому впору было заколачивать избу, переселяться куда-нибудь в степную деревню.
Лес уважали и любили за доброту, за щедрость. За то, что он, хотя и царский, и принадлежит императорскому величеству, о мужике не забывает никогда, не было случая, чтобы забыл. О простом жителе ему даже больше заботы, чем об императоре, тот — далеко, а этот — близко.
И если крестьянин или крестьянка проведают лес, так с пустыми руками не вернутся никогда, а всегда с подарком: с ягодой, с грибом, с лекарственной травкой, с подстреленным зайчишкой, с тетеркой, глухарем, рябчиком или куропатом; с мешком сосновой шишки на растопку, с охапкой длинных и гибких сосновых корней, из которых старики после свяжут и малые, и большие корзинки, и целые короба; с кружкой сосновой смолы на молодые ребячьи зубки, чтобы ребятишки смолу эту жевали и зубы у них росли бы крепкие; с охапкой березовых веников для парной бани, да мало ли еще с чем — не перечесть!
Не так-то много на свете этакой доброты. Кто не понимает, чего она стоит, — тот и сам не стоит ничего.
Лебяжинские мужики это понимали.
И когда царя в Питере свергли, и лесная дача перестала быть царской, когда прежнего порядка в лесу как не бывало, а нового никто не назначил случилось у лебяжинцев сомнение.
Как будто и не с края, и не по кусочкам возможно стало от леса брать, а из середины самой — поезжай в любой квартал, вали любую сосну, никого нет, кто бы остановил тебя, оштрафовал, засудил, сказал — «нельзя»!
Но — страшно от этого.
Взять — просто, только нет ничего на свете, что берется совсем даром, нынче взял да ушел, а назавтра приходит расплата, спрашивает: «Сколько взял? Почем взял? А ну-ка, а ну, иди к ответу, мужик неразумный, жадный, корыстный! На даровщинку падкий! На общественную даровщинку!»
И месяц-другой лебяжинские ждали — кто начнет первым?
Первый начал Игнашка Игнатов — срубил и продал в степь три лесины.
Мужики Игнашку между собой осудили: продавать — это нехорошо, это неладно.
Другое дело — для себя.