Призывы не были услышаны – и теперь ясно, что российская интеллигенция несет громадную долю ответственности за большевизм. И эта ответственность не снимается даже тем, что большевики возненавидели и уничтожили интеллигенцию подобно тому, как, по замечанию Бердяева, Смердяков возненавидел Ивана, обучившего его атеизму и нигилизму.
Но российская интеллигенция и раскаялась первой. Западные попутчики великой пролетарской еще рассуждали о новой надежде человечества, воссиявшей на Востоке, красные кхмеры еще не взялись за свои сорбоннские диссертации, парижские студенты еще не помышляли о баррикадах 1968 года, – российская культура уже разглядела: «веслами отрубленных рук вы гребетесь в страну грядущего…»
Разделенная на два рукава, российская интеллигенция сплотилась вокруг двух извечно консервативных начал: вокруг церкви – в эмиграции и вокруг культуры – на родине.
Поэтика авангарда, поэтика протеста и бунта, была уничтожена в СССР не только правительственными постановлениями. Русская культура по существу своему отвернулась от авангарда и приблизилась к классическому мироощущению, осознав:
Двадцать четвертую драму Шекспира Пишет время бесстрастной рукой…
Запад продолжал воспевать Люцифера, но в России, ставшей адом, интеллигент принял на себя роль не Люцифера, а Данта.
Дант-Мандельштам спустился в ад и там погиб, Дант-Солженицын прошел ад насквозь и вышел из него не только с описаниями кругов ада, но и с тем религиозно-консервативным мировоззрением, которое основывается на признании духовных, надорганических основ общества и творческого, органического характера хозяйства.
Как не вспомнить здесь, что другой великий русский художник, Достоевский, отправившийся в Мертвый дом, пожалуй, сторонником социалистических идей, вернулся оттуда убежденным противником радикального общественного переустройства, успев пророчески предупредить современников о том кошмаре, что несет миру революционная бесовщина.
В Москве 30-х годов некий мастер сочинил еретическое Евангелие. Он отделался необыкновенно дешево – всего лишь сумасшедшим домом. Более того, герои его повествования вмешались в его судьбу.
Чего же просит Иешуа для романтического мастера? Небольшой домик, окруженный цветущими вишнями, мшистый мостик, венецианское окно, вьющийся виноград, засаленный и вечный колпак…
Как! Бог и дьявол вмешались в судьбу творца – для того, чтобы наградить его домиком добропорядочнейшего немецкого бюргера – прообразом американского коттеджа из спального городка?
Да в такую вечность Григорий Гершуни почел бы гражданским долгом бомбу швырнуть; она бы и Достоевскому напомнила, чего доброго, свидригайловскую баньку с пауками…
Но Булгаков знал, что делал. Собственный домик и мещанский уют были самой романтической вещью в стране, равно лишенной и бытия, и быта, стране, где в воздухе еще носился яростный крик:
Эти слова – предисловие и послесловие всем попыткам законодательного установления света и счастья.
Последние два столетия интеллигенция немало потрудилась над тем, чтобы в обществе отмерло ощущение единства государства, хозяйства и культуры.
Культура расплатилась за это очень дорого, она стала отчуждена от государства и хозяйства, стала пониматься не как возвышение над вещественной сферой общества, а как ее отрицание.
Но XX век принес с собой и кризис такого мироощущения. Он принес крушение не только идее социализма, но и идее радикального пересоздания человека и тотального отрицания традиции, осознав себя в известной степени в положении, обозначенном Честертоном.
«Как все важничающие малышки, – писал Г.-К. Честертон, – я пытался опередитъ век. Как они, я пытался минут на десятъ опередить правду. И я увидел, что отстал от нее на восемнадцать веков.
По-юношески преувеличивая, я мучительно возвышал голос, провозглашая мои истины, – и был наказан как нельзя удачнее и забавнее: я сохранил мои истины, но обнаружил, что они не мои. Я воображал, что я одинок, – и был смешон, ибо за мной стояло все христианство… Я старался придумать свою ересь, и когда я нанес последний штрих, я понял, что это правоверие… Правда бродячей легенды или ложь господствующей философии учила меня тому, что я мог бы узнать из своего катехизиса, если бы я его читал…»
«Свобода на баррикадах» – называется известная картина Эжена Делакруа, изображающая прекрасную женщину с развевающимся знаменем, вдохновляющую восставших парижан.
Баррикады – всегда были символом восстания, стремления завоевать свободу.