– Тебе что, жизнь не дорога? – язвительно спросил Коммод. – Можешь ты, паскуда, хотя бы раз, без капризов и не ломаясь, удовлетворить мою маленькую просьбу? Я хочу тебя, то есть я хочу, чтобы ты меня трахнул. Это приказ. Приступай!
– Н-не могу, – признался поэт.
Император сокрушенно вздохнул.
– Я так и знал, что ты окончательно свихнулся, обрюзг, наел жир на моих хлебах и самого элементарного, что может потребовать повелитель от верного, преданного ему душой и телом подданного – учти, Постумий, телом! – не можешь вы полнить. Этакую кроху, – Коммод показал Тертуллу кончик мизинца. – Тебе жалко? Ну, как знаешь.
Император начал подниматься с постели. Еще немного, и он отодвинется далеко, не достать, и известный стихотворец не выдержал, схватил его за руку.
– Иди сюда, моя милашка, – с трудом выговорил поэт и притянул к себе крупного, заметно оплывшего жиром мужчину.
Уже овладев цезарем, Тертулл перевернулся на спину и долго бездумно смотрел в потолок. Рядом зашевелился Коммод, повернулся к стихотворцу, признался.
– М-да, ничего особенного. Я думал, будет интереснее.
Он ткнул Тертулла в бок.
– Проси чего хочешь, муженек, – он захихикал. – Не откажу.
Тертулл не раздумывая, ответил:
– Верни мне Норбану.
Император сел, с досады ударил кулаком по ладони.
– Так и знал. Даже ты, натура тонкая, одухотворенная, все о том же. Вроде грамотный человек, повертелся во дворце, разобрался что к чему, так нет, дайте ему двуногую самку, о которой он вообразил, что лучше ее нет никого на свете. Хочешь, ее доставят во дворец, и уже через две недели она будет трахаться со всеми, с кем ей прикажу, да еще и кричать от удовольствия.
– Только не это! – испугался Тертулл и проклял себя за наивность. Зачем он упомянул ее имя?
– Да не бойся ты, мразь! – откликнулся Коммод. – Не трону я твою сучку. Пока.
Он засмеялся, потом посуровел:
– Но и вернуть не верну. А вдруг мне опять захочется, а ты где-то там, в семейном кругу? Будешь при мне. Я полагал, что ты сможешь понять меня, посочувствовать. Куда там! У тебя одна Норбана на уме. Такая же тварь, как и все остальные сучки и кобели.
Пауза. Император подергал пальцы и уже другим тоном продолжил:
– Скучно мне, Постумий, до боли в животе скучно. Зачем меня спустили на Землю? Зачем приставили пасти эту то ли свору, то ли стадо? Думаешь, приятно взирать на ваши перепуганные лица? Вот вы все где у меня! – он похлопал себя по загривку. – И рад бы уйти, но вынужден исполнять долг. Неужели за все мои труды мне нельзя немного – хотя бы вот столько – повеселиться? Почему люди так жестоки? Почему не желают понять меня? Почему грабят, убивают, воруют? Почему посягают, оскверняют, насмехаются, злобствуют, завидуют, тешатся гордыней, низкопоклонничают, лижут задницу, продают и предают? Почему прелюбодействуют – ну, это, впрочем, понятно почему. Потому что хочется, но по какой причине им так хочется грешить? Я пытался отучить их всех, тебя пытался отучить, а ты все о том же. Норбану тебе подавай! Я тебя насквозь вижу, ты сплетен из страха, подобострастия и жадности. Почему я должен с тобой нянчиться? Почему должен сопли вытирать, задницу подтирать?
С нестерпимой досадой слушал эту исповедь Тертулл. Сидевший рядом человек каждой своей жилкой, каждым мускулом был противен ему. Каждое его слово отзывалось зубной ноющей болью. Но еще большее отвращение стихотворец испытывал к самому себе. Пока слушал излияния Коммода, всерьез прикидывал, нельзя раздобыть кинжал. Нашел бы, не задумываясь, всадил бы в этого верзилу.
Неужели в этой спальне нет нигде кинжала?
Вымахал же на горе роду человеческому!
Интересно, может, в самом деле этот заметно обрюзгший, наевший живот верзила из породы небожителей? Неужели никакое человеческое оружие его не возьмет?
Поэт скептически глянул на обнаженного императора.
Вряд ли. Та же плоть, та же лысина на темечке, кудри поредели. Сколько ни посыпай их золотой крошкой, все равно прежнего блеска не вернешь. В паху обозначилась грыжа. Значит, и кровь должна быть такой же жидкой и красной, как у всех прочих смертных.
Всего один точный удар, и одним коммодом на Земле станет меньше. Многие вздохнут с облегчением и тут же начнут кричать: никакой он не величайший! Никакой не лучший! Лишить его звания «божественный»! Лишить звания «парфянский», «германский», «британский»! Больше не считать «Отцом народа». Разбить статуи, сорвать с поганого тела одежду, тащить по городу, сбросить в клоаку. Насладившись местью и отдохнув, многие вновь примутся за прежние коммодовы делишки. Кто в открытую, кто притаившись во тьме, кто провозглашая гражданские истины, кто – философские, требуя от другого того, чего ему самому не хочется делать. При этом каждый будет обвинять соседа. Он – мразь, дерьмо, ослиное ошметье и так далее.
Ему стало легче, захотелось подыскать достойную рифму к слову «ошметье».
– Не веришь? – удивился Коммод. – Ты сомневаешься в том, что люди – это ослиное дерьмо?! Хочешь докажу?