— Но Священное единение[77] остается Священным единением, — сказал господин д’Эгрфейль. — Даладье не отдаст национальные партии на съедение своим бывшим союзникам, с которыми он все-таки заигрывает…
— Это-то я как раз и хотел сказать, — заметил Мало.
Время было необычайное. Судьба Франции зависела — подумать только! — от поляков. А единственным журналистом, которого еще можно было читать, оказался, как ни странно, Деа[78]… единственный рассудительный человек. «Эвр»[79] стала газетой аристократии, и Никола хохотал до слез над статьей Лафушардьера. Кто бы мог предсказать это в то время, когда он, как и Фред, восторгался Леоном Додэ! Но вы только почитайте «Юманите», — ведь это сущее подстрекательство к войне! А бедного генерала Дюссеньера они так и уморили в тюрьме…
Не нужно было обладать большой проницательностью, чтобы заметить, как после возвращения Фреда из Америки расклеились его отношения с Сесиль, погрузившейся в «Утраченные иллюзии». Он в комнату — она за дверь, она входит — он долой. Фред начал скучать, поездил по соседям, а затем стал неизменным партнером во всех развлечениях Ингрид Сведенсен и Никола. Было совершенно очевидно, что его юному шурину это не доставляет особого удовольствия. Но зато шведке Фред, как видно, пришелся очень по вкусу.
А Сесиль? Так ли уж внимательно она читала Бальзака? Не всегда ее глаза были устремлены на страницы романа. Как она была очаровательна в легких летних платьях без рукавов, с золотистой от загара кожей, с локонами цвета меда! Трудно понять, почему Фред от нее бегает. В этом доме, где прошло ее детство, Сесиль явственно чувствовала, что тысячи подземных духов защищают ее от мужа. Он здесь был чужаком, непрошенным пришельцем. И она очень быстро дала ему понять, что вовсе незачем разыгрывать с ней комедию учтивости. Теперь он и не пытался в обращении с нею натягивать белые перчатки. И отлично! Но с каждым днем события, происходившие во внешнем мире, вызывали у людей все более шумную реакцию, делали их более общительными. За столом трудно было не слушать споров о Данциге или о переговорах с Москвой… Оставалось только одно прибежище — Бальзак…
В руках — Бальзак, а в сердце — Париж, Ботанический сад, озеро в Булонском лесу, авеню Анри-Мартен… и Жан. Вот таким в детстве она представляла себе «Великого Мольна»[80]. Нет, в Жане есть что-то более грубое, более тяжеловесное… И все же он еще мальчик. Какая это неповторимая быстролетная пора жизни, когда в мальчике проглядывает взрослый мужчина… Что это я размечталась? Я могла остаться в Париже, уговорить Фреда уехать куда-нибудь… ведь я сама не захотела, сама бежала от этого мальчика… Не могу же я стать его любовницей… Что было бы потом? Потерять все из-за минутного увлечения? Потерять все… Конечно, не положение в обществе, не великую честь именоваться госпожой Виснер, не уважение нескольких старух… а потерять все именно в глазах этого большого ребенка, отдавшись ему… Мы не можем жить вместе, мы не можем снять меблированную комнату, или как это делается? Превратить этого мальчика — во что? Он не согласится, чтобы его содержали… Она не могла бы жить так, как живет Луиза Геккер; прежде всего, и Фред как будто не из покладистых мужей, вроде барона Геккера, да и разве об этом она мечтала? О том, чтобы повсюду таскать за собою Жана, как Луиза таскает за собою этого Диего?.. Что подумала бы Жоржетта, если б знала?.. Она не могла даже писать Жоржетте: скрытая тайна — все равно что ложь… Ну хорошо, пусть Жан еще мальчик… В том-то и опасность — эти детские черты души, которые так не вяжутся с его мужественной внешностью… Иной раз Сесиль краснела, когда думала об этом… да я просто сумасшедшая…
Симон де Котель удивительно комичен в черной шелковой ермолке, прикрывающей макушку… Особенно по утрам, когда он выплывал из своего павильона в шелковой светло-желтой пижаме в желтую полоску, купленной у Сюлька! — и с геральдическим грифом маркизов де Котель, вышитым на груди белой гладью. Он рылся в библиотеке и беседовал со своей молодой кузиной о сравнительных достоинствах Поля Морана и Андрэ Моруа… Однажды — именно в этой пижаме, и во всей красе своего носа, более бурбонского, чем когда-либо, благоухая «Кельк флер» Убигана[81], но еще небритый, с пробивающейся синевато-седой щетиной на лице, придававшей ему неожиданное сходство с жуликом-рецидивистом, — он вдруг окликнул Сесиль, оторвав ее от книги, которую она, не читая, держала перед собой; он откопал в шкафу какую-то книжку и наслаждался ею, стоя на стремянке в шитых серебром ночных туфлях на босу ногу.
— Ах, как чудесно! Дивно! Дивно! И как это сказано! Какой художник!
Бурные восторги этого хлипкого существа на минуту позабавили Сесиль. Она поглядела на него, на его ермолку и с трудом удержалась от смеха. Особенно уморительно он произносил: «Дивно! Дивно!»
— Что вам так понравилось? — неосторожно спросила она.
Он тотчас ухватился за этот вопрос, радуясь, что заинтересовал ее: — Ах, прелесть моя, угадайте-ка, откуда это. — И уж никакими средствами невозможно было его остановить.