И он заговорил о Ницше, о Вагнере. Робишон когда-то слышал Вагнера на концертах Колона[83]. Немцы, итальянцы, русские… Никого из них он не любил… но одно дело не любить, а другое — убивать… И с зятем своим он не согласен. Еще по стаканчику, а? Он рассказал о замужестве Мишлины, объяснил, что за человек его зять. И начал плакаться. Вот всю жизнь работал, кое-что скопил, а кому оставить? Этому акробату, да притом еще большевику? Пелетье слушал с сочувствующим, но рассеянным видом, обводя комнату критическим взглядом. В самом деле, думал он, вот из-за этого-то и трудился человек всю жизнь… Он познакомился с Робишоном, когда им обоим было по двадцать лет. Всю жизнь Робишон работал, а что нажил?..
Посреди комнаты площадью три метра на три с половиной, стоял желтый прямоугольный стол с закругленным бортом. Наверное, изделие самого Робишона; если нагнуться, видно, какие он выточил фигурные ножки. На столе, посередине, красовался белый фарфоровый лебедь с черно-желтым клювом и желтыми лапами. Меж его крыльев торчал растрепанный пучок какой-то зелени, вроде спаржи, перемешанной с бурыми соломинками. Раскрашенным своим клювом лебедь вот уже тридцать пять лет гладил себе крыло. Под лебедем — красная вязаная салфеточка с фестонами[84]. На столе — вязаная скатерть из кружочков всеx цветов: бежевого, желтого, голубого, красного, коричневого. До чего ж старомодная, подумал Пелетье, да еще с нитяной бахромой; вот такие увидишь в кинофильмах, когда показывают на экране каморку консьержки. И все-таки эта скатерть кажется остатком былой роскоши, хотя никогда роскошью не была; должно быть, из-за того, что расцветка у нее такая, вроде павлиньих перьев.
— Вы только подумайте, он и Мишлину хочет в партию втянуть! Прямо сумасшедший какой-то! Если б ему хоть перепадало что-нибудь от манны небесной, которая сыплется из Москвы на его вожаков. А так что же, глупость одна…
— Конечно, — согласился Пелетье. — Вообразили мальчишки, что настало их время. Забили им голову всякой чепухой, они и поверили.
Висячая керосиновая лампа переделана на электрическую; остался старый резервуар и светлозеленый стеклянный абажур с бахромой из белого и зеленого бисера, только ввинтили на стержне сбоку лампочку. Должно быть, когда ее зажигают, она горит красноватым, тусклым, мигающим светом, как прежние угольные лампочки…
— Подумать только! — бубнил Робишон — Как это можно верить всему, что говорят русские! Нынче белое, завтра черное…
Вокруг стола — полдюжины стульев. Тоже работа Робишона. С высокими прямыми спинками, как положено для столовых гарнитуров, украшены бороздками, сидения дермантиновые, «под кожу». Мадам Робишон собственноручно вышила подголовники — полотняные салфеточки с желтой и синей каймой и с разными цветными рисунками: маркиз и маркиза, японские птицы, крестьянин с неизменным жестом сеятеля, дама, любующаяся закатом или восходом солнца… Полотно сероватое. Вообще у них не очень-то чисто Пелетье, задрав голову, рассматривал лампу. Гюстав жаловался: всю жизнь ему хотелось, чтобы зять у него был краснодеревцем, как он сам, а что вышло? Зять-то слесарь-водопроводчик, работает в компании минеральных вод.
От лампы под абажуром отходят четыре медных ответвления; два нижних выносят наружу по обе стороны абажура остроконечные, опрокинутые вниз колпачки матового стекла, а два других с узорным переплетом рисунка, устроенные для симметрии, угрожающе тянут к небу свои медные острия; ближе к потолку — медный венок, и в нем повторяется тот же рисунок. Когда все лампочки зажжены, это сооружение, вероятно, отбрасывает на потолок тень в виде обруча с колючим, суковатым крестом внутри. «Вот чорт, — подумал Пелетье, — где это Гюстав выкопал такую мудреную люстру?»
Вернулась Фанни, принесла приборы. — Вы, конечно, перекусите с нами, господин Пелетье? — Она сняла со стола лебедя, скатерку, а муж отодвинул в сторону стопки. На полу лежал линолеум с пестрым узором под персидский ковер, подобранный к узору вязаной скатерти. Нет, скорее, наоборот. Линолеум закрывал только пространство, очерченное ножками стола и стульев, а вокруг него — голый натертый воском пол, несомненно сокращавший жизнь Фанни Робишон.
— Благодарю, мадам Робишон, — но остаться не могу… Мне на работу заступать в час дня, а отсюда до Елисейских Полей не близкий путь…