В компартии Кестлера на первых порах удивили: 1) крайняя конспиративность; 2) унаследованная от русских товарищей привычка опаздывать; 3) подчеркнутая небрежность в одежде у партийных дам; 4) плохо скрываемое презрение к интеллигенции.
Свое увлечение коммунизмом окончательно прозревший после пакта Молотова—Риббентропа писатель описывает в терминах веры. «Вера, — начинает он свою исповедь, — не приобретается с помощью разумных соображений» [37, 9]. Этими соображениями ее в лучшем случае объясняют post factum, после того как опьянение осталось в прошлом. Под влиянием страстной веры мир преображается, наделяется свойствами, которыми до этого не обладал. Общение с другими верующими истребляет остатки сомнения в новой реальности. Место Сверх-Я занимает партия, чьи приказы, какими бы мотивами ни руководствовались отдающие их люди, исполняются беспрекословно. Конспирация перед лицом лишенного истинной веры мира воспринимается как само собой разумеющаяся мера самозащиты. Частью символа коммунистической религии является преклонение перед СССР, шестой частью суши, преодолевшей тяготение истории, пребывающей в состоянии благодати.
Акции настоящего упали в большевистской стране будущего так низко, что его стало возможно просто игнорировать. Один из самых верных «попутчиков», американский журналист Луис Фишер, рассказывает о том, как писатель Всеволод Иванов был откомандирован на строящийся Горьковский автозавод, чтобы написать книгу. Он писал о трудностях, с которыми сталкивались строители. Рабочие спросили писателя, когда выйдет в свет его роман, и тот ответил, что примерно через год. «Тогда, — ответили они ему, — ты занимаешься пустым делом! Через год этих трудностей уже не будет, мы их преодолеем, и получится, что ты зря старался.
Так не лучше ли тебе сразу писать о будущем, в котором трудностей не будет?» [37, 295]
Полное присутствие будущего в настоящем через деструкцию элементов прошлого —- одна из сквозных тем сталинской культуры. Так, в фильме «Новая Москва» (1938) художник, стоя с мольбертом на балконе, рисует соседнюю церковь и старые дома, но раздаются взрывы и все это рассыпается в прах. Он по телефону обращает к городскому начальству истерически повторяемый вопрос: «Кто отвечает за пейзаж?» За пейзаж в СССР, как известно, отвечала коммунистическая партия, инстанция, обращенная к светлому будущему, на фоне которого распадающееся настоящее представляло собой не более чем досадный, преходящий эпизод. Тварная субстанция прошлого в СССР подвергается постоянной чистке, превращаясь в чистую сущность будущего. Кестлер признается, что на этапе глубокого погружения в новую веру эталоном подлинной культуры ему казался советский рабочий Иван Иванович с Путиловского завода в Ленинграде [37, 45]. С помощью орудия новой веры, диалектического метода, он преодолел «механистическую» приверженность к фактам и обрел состояние, близкое к благодати. «Это пребывание в состоянии благодати доставляло огромное удовлетворение... Партия была непогрешима логически и морально. Непогрешимой морально ее делало то, что ее цели были верны, т. е. соответствовали исторической необходимости и оправдывали любые средства. А логически партия была непогрешима потому, что являлась передовым отрядом пролетариата, а пролетариат служил воплощением исторического прогресса» («Es war ein hochst befriedigender Zustand der Gnade... Die Partei war sowohl moralisch, als auch logisch unfehlbar; moralisch, weil ihre Ziele richtig waren, d.h. der Dialektik der Geschichte entsprachen. Und diese Ziele rechtfertigten alle Mittel; logisch andererseits, weil die Partei die Vorhut des Proletariats und das Proletariat die Verkorperung des aktiven Prinzips in der Geschicte darstellte») [37, 29].
Ни о какой дискуссии с оппонентами, а тем более с бывшими партийными товарищами, этими «потерянными душами», при вдохновленном верой взгляде на мир, конечно, не могло быть и речи. Мир виделся черно-белым, точнее, все цвета мира сходились на одном-единственном полюсе. С психологической точки зрения, замечает Кестлер, проследить разницу между революционной и традиционной верой невозможно, разве что первая по молодости была еще бескомпромиссней. Овладев «стилем Джугашвили» [37, 43], заключив в кавычки мир здравого смысла, член партии мог заставить себя поверить во что угодно. В его мире Троцкий не был основателем Красной армии, а бывший товарищ, которого нацисты пытали в Дахау, «объективно», в свете непогрешимой партийной догмы, представал пособником собственных истязателей. Закаленного в диалектических баталиях коммуниста уже не удивляло, когда в Кремле Риббентропу вручали орден Революции и когда в его честь оркестр Красной армии исполнял нацистский гимн «Хорст Вессель». Сложными риторическими построениями камуфлировался, в сущности, простой тезис: партия (а фактически — руководство, а еще более точно — вождь) всегда права. Все ереси начинались с того, что подвергалась сомнению непогрешимость партии.