Читаем Комната Джейкоба полностью

Сойдя со ступенек немножко боком (Джейкоб сидел на диване у окна и разговаривал с Даррантом; он курил, а Даррант изучал карту), старик в развевающейся черной мантии, сцепив руки за спиной, проковылял неловко вдоль стены и пошел к себе наверх. Потом еще один, который поднял руку, в восхищении указывая на колонны, ворота и небо, потом третий — шустрый и щеголеватый. Все они поднялись по лестницам, в трех темных окнах зажегся свет.

Если над Кембриджем вообще горит свет, то идет он из трех таких комнат: здесь горит древнегреческий, там естественные науки, в первом этаже — философия. Бедного старого Хакстэбла всего перекосило, а Сопвит восхищается небом каждый вечер последние двадцать лет, а Коуэн смеется одним и тем же историям. Нельзя сказать, что он прост, или чист, или как-то особенно замечателен, этот свет знания, ведь если посмотреть на них в его лучах (на стене может быть Россетти или репродукции Ван Гога, в вазе — сирень или старые трубки), до чего они похожи на жрецов! До чего это все напоминает провинцию, куда едешь полюбоваться видом и отведать какой-нибудь особенный пирог. «Такие пироги пекут только у нас!» И возвращаешься в Лондон, потому что развлечение окончено.

Старый профессор Хакстэбл, переодевшись с методичностью часового механизма, опустился в кресло, набил трубку, нашел нужную статью, скрестил ноги и вытащил очки. Тут вся кожа его лица пошла складками, будто вынули подпорки. Но если собрать содержимое голов с целой скамейки вагона метро, голова старого Хакстэбла все это вместит. И сейчас, когда его взгляд скользит по печатному тексту, какое шествие марширует по коридорам мозга — стройными, быстрыми рядами, получая на ходу подкрепление от вливающихся отрядов, покуда все здание, весь купол, как его ни назови, не будет населен мыслями. Ни в одном другом мозгу не бывает такого парада. Но случается, он сидит часами, вцепившись в ручку кресла, держась за нее точно утопающий за соломинку, а какие раздаются проклятия, и все из-за того, что его мучит мозоль или, может быть, подагра; господи, а послушать его, когда заходит речь о деньгах и он вынимает свой кожаный кошелек, не в силах расстаться даже с самой маленькой серебряной монеткой, скрытный и подозрительный, как старая хитрая крестьянка. Непонятный паралич, закупорка — и блестящее озарение. Безмятежно над всем этим царит великий мудрый лоб, и иногда во сие или в тишине ночи представляешь себе, что он и на каменной подушке лежал бы торжествуя.

Сопвит тем временем, подойдя своей приплясывающей походкой от камина, стал нарезать шоколадный торт. До полуночи и позже у него в комнате засиживаются студенты, иногда человек двенадцать, иногда трое или четверо, но никто не встает, когда они приходят или уходят. Сопвит продолжает говорить. Говорить, говорить, говорить, как будто говорить можно обо всем — сама душа выскальзывает из уст тонкими серебряными дисками, которые растворяются в головах молодых людей, как серебро, как лунный свет. Ах, и далеко отсюда они будут это вспоминать, и в глубокой тоске оглядываться, и возвращаться, чтобы пополнить свои запасы.

— Ну и ну! А вот и Цыпочка! Ну, как дела, дорогой?

И входил бедный Цыпочка, неудачливый провинциал, фамилия которого на самом деле была Стенхаус, и, конечно, Сопвит тем, что называл его по-другому, сразу напоминал обо всем, обо всем, «чем мне вовек не стать» — хотя на следующий день, когда он покупал газету и садился в утренний поезд, все вчерашнее уже казалось ему каким-то нелепым, детским — и шоколадный торт, и молодые люди, и Сопвит, по обыкновению подводящий итоги; но нет, не все — он отправит сюда своего сына. Будет беречь каждый пенс, чтобы отправить сюда сына. Сопвит говорил, говорил, говорил, скручивая жесткие нити неловких высказываний — то, что вырвалось у студентов, — сплетая из них свой собственный аккуратный венок, нарядной стороной наружу, чтобы видна была яркая зелень, острые шипы, мужественность. Ему очень это нравилось. Сопвиту и впрямь можно было сказать все что угодно, но настанет время — и он, наверное, постареет, провалится, уйдет на дно, и тогда серебряные диски станут позвякивать глухо-глухо и надписи на них окажутся немножко простоватыми, а рисунок чересчур отчетливым, да и изображено будет всегда одно и то же — голова греческого мальчика. Но он будет его уважать, несмотря ни на что. Женщина, угадав в нем жреца, невольно запрезирала бы.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза
Достоевский
Достоевский

"Достоевский таков, какова Россия, со всей ее тьмой и светом. И он - самый большой вклад России в духовную жизнь всего мира". Это слова Н.Бердяева, но с ними согласны и другие исследователи творчества великого писателя, открывшего в душе человека такие бездны добра и зла, каких не могла представить себе вся предшествующая мировая литература. В великих произведениях Достоевского в полной мере отражается его судьба - таинственная смерть отца, годы бедности и духовных исканий, каторга и солдатчина за участие в революционном кружке, трудное восхождение к славе, сделавшей его - как при жизни, так и посмертно - объектом, как восторженных похвал, так и ожесточенных нападок. Подробности жизни писателя, вплоть до самых неизвестных и "неудобных", в полной мере отражены в его новой биографии, принадлежащей перу Людмилы Сараскиной - известного историка литературы, автора пятнадцати книг, посвященных Достоевскому и его современникам.

Альфред Адлер , Леонид Петрович Гроссман , Людмила Ивановна Сараскина , Юлий Исаевич Айхенвальд , Юрий Иванович Селезнёв , Юрий Михайлович Агеев

Биографии и Мемуары / Критика / Литературоведение / Психология и психотерапия / Проза / Документальное