– У него есть нареченная, и они поженятся, как только ему будет на что содержать семью, – сказала Милли. – По-моему, он для того и учится, чтоб потом было чем заработать кусок хлеба. Я уж давно вижу, что он все силы кладет на учение и во всем себе отказывает. Да что же это, до чего темно!
– И холодно стало, – вставил старик Свиджер, зябко потирая руки. – Что-то дрожь пробирает, и на душе нехорошо. Где сын мой Уильям? Уильям, сынок, подкрути-ка фитиль в лампе да подбрось угля в камин!
И опять зазвучал голос Милли, точно мирная, чуть слышная музыка:
– Вчера под вечер, когда мы с ним поговорили…
Последние слова она сказала совсем про себя.
– …Он задремал и во сне все что-то бормотал про кого-то, кто умер, и про какую-то тяжкую обиду, которую нельзя забыть, но кого это обидело, его или кого другого, не знаю. Только если кто и обидел, так, уж верно, не он.
– Коротко сказать, мистер Редлоу, – подойдя поближе, шепнул ему на ухо Уильям, – даже если миссис Уильям пробудет тут у вас до следующего Нового года, сама она все равно не скажет, сколько добра сделала бедному молодому человеку. Господи, сколько добра! Дома все как всегда, отец мой в тепле и холе, нигде ни соринки не сыщешь, даже за пятьдесят фунтов наличными, и, как ни погляди, миссис Уильям вроде бы всегда тут… а на самом деле миссис Уильям все бегает да бегает взад и вперед, взад и вперед, и хлопочет о нем, будто о родном сыне!
В комнате стало еще темнее, еще холоднее, и мрак и тени все сгущались за креслом.
– А ей и этого мало, сэр. Не дальше как нынче вечером (с тех пор и двух часов не прошло) по дороге домой миссис Уильям видит на улице мальчишку – не мальчишку, а прямо какого-то звереныша, сидит он на чужом крыльце и дрожит от холода. Как поступает миссис Уильям? Подбирает этого ребенка и приводит его к нам, и согревает, и кормит, и уж не отпустит до утра Рождества, когда у нас по обычаю раздают бедным еду и теплое белье. Можно подумать, что он отродясь не грелся у огня и даже не знает, что это такое: сидит у нас в сторожке и смотрит на камин во все глаза, никак не наглядится. По крайней мере он там сидел, – подумав, поправился мистер Уильям, – а теперь, может быть, уже и удрал.
– Дай Бог ей счастья! – громко сказал ученый. – И вам тоже, Филипп! И вам, Уильям. Я должен обдумать, как тут быть. Может быть, я все-таки решу навестить этого студента. Не стану вас больше задерживать. Доброй ночи!
– Покорно вас благодарю, сэр, покорно благодарю! – отозвался старик. – И за Мышку, и за сына моего Уильяма, и за себя. Где сын мой Уильям? Возьми фонарь, Уильям, ты пойдешь первый по этим длинным темным коридорам, как в прошлом году и в позапрошлом, а мы за тобой. Ха-ха, я-то все помню, хоть мне и восемьдесят семь! «Боже, сохрани мне память!» Очень хорошая молитва, мистер Редлоу, ее сочинил ученый джентльмен с острой бородкой и в брыжах – он висит вторым по правую руку над панелями, там, где прежде, пока наши незабвенные десять джентльменов не порешили по-новому со стипендией, была большая трапезная. «Боже, сохрани мне память!» Очень хорошая молитва, сэр, очень благочестивая. Аминь! Аминь!
Они вышли и хоть и придержали осторожно тяжелую дверь, но, когда она затворилась за ними, по всему дому загремело нескончаемое раскатистое эхо. И в комнате стало еще темнее. Редлоу опустился в кресло и вновь погрузился в одинокое раздумье. И тогда ярко-зеленый остролист на стене съежился, поблек – и на пол осыпались увядшие, мертвые ветки.
Мрачные тени сгустились позади него, в том углу, где с самого начала было всего темнее. И постепенно они стали напоминать – или из них возникло, благодаря какому-то сверхъестественному, нематериальному процессу, которого не могли бы уловить человеческий разум и чувства, – некое пугающее подобие его самого.
Безжизненное и холодное, со свинцово-серыми руками и лицом без кровинки – но с теми же чертами, теми же блестящими глазами и сединой в волосах, и даже мрачный наряд – точная тень одежды Редлоу, – таким возникло оно, без движения и без звука обретя устрашающую видимость бытия. Как Редлоу оперся на подлокотник кресла и задумчиво глядел в огонь, так и видение, низко наклонившись над ним, оперлось на спинку его кресла, и ужасное подобие живого лица было точно так же обращено к огню с тем же выражением задумчивости.
Так вот оно, то нечто, что уже прошло однажды по комнате и скрылось! Вот он, страшный спутник одержимого!
Некоторое время видение, казалось, так же не замечало Редлоу, как и Редлоу его. Откуда-то издалека с улицы доносилась музыка, там пели рождественские гимны, и Редлоу, погруженный в раздумье, казалось, прислушивался. И видение, кажется, тоже прислушивалось.
Наконец он заговорил, не шевелясь, не поднимая головы:
– Опять ты здесь!
– Опять здесь! – ответило видение.
– Я вижу тебя в пламени, – сказал одержимый. – Я слышу тебя в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи.
Видение наклонило голову в знак согласия.
– Зачем ты приходишь, зачем преследуешь меня?
– Я прихожу, когда меня зовут, – ответил призрак.