Редлоу огляделся; он посмотрел на эти дома, потом на весь этот неогороженный, неосушенный, неосвещенный клочок земли, где стояли, вернее, наполовину уже развалились эти дома и по краю которого тянулась грязная канава; потом на длинный ряд не одинаковых по высоте арок — часть какого-то моста или виадука, также служившего границей этого странного места (чем ближе к Редлоу, тем все меньше, все ниже становились арки, и вторая от него была не больше собачьей конуры, а от самой ближней осталась лишь бесформенная груда кирпича); потом перевел взгляд на мальчика, остановившегося рядом: тот весь съежился и, дрожа от холода, подпрыгивал на одной ноге, поджимая другую, чтобы хоть немного ее согреть, однако в его лице, в выражении, с каким он смотрел на все вокруг, Редлоу так ясно узнал себя, что в ужасе отшатнулся.
— Вот тут! — повторил мальчик, снова указывая на дом. — Я обожду.
— А меня впустят? — спросил Редлоу.
— Скажи, что ты доктор. Тут больных сколько хочешь.
Редлоу пошел к двери и, оглянувшись на ходу, увидел, что мальчик поплелся к самой низкой арке и заполз под нее, точно крыса в нору, но жалости не ощутил: это странное существо пугало его; и когда оно поглядело ему вслед из своего логова, он, точно спасаясь, ускорил шаг.
— В этом доме, уж наверно, конца нет горю, обидам и страданиям, — сказал ученый, мучительно силясь яснее вспомнить что-то ускользавшее от него. — Не может причинить никакого вреда тот, кто принесет сюда забвенье.
С этими словами он толкнул незапертую дверь и вошел.
На ступеньках лестницы сидела женщина и то ли спала, то ли горько задумалась, уронив голову на руки.
Видя, что трудно тут пройти, не наступив на нее, а она его не замечает, Редлоу нагнулся и тронул ее за плечо. Женщина подняла голову, и он увидел совсем еще юное, но такое увядшее и безжизненное лицо, словно наперекор природе вслед за весной настала внезапно зима и убила начинавшийся расцвет.
Женщина не обнаружила ни малейшего интереса к незнакомцу, только отодвинулась к стене, давая ему пройти.
— Кто вы? — спросил Редлоу и остановился, держась за сломанные перила.
— А вы как думаете? — ответила она вопросом, снова обращая к нему бледное лицо.
Он смотрел на этот искалеченный венец творения, так недавно созданный, но так быстро поблекший, и не сострадание — ибо источники подлинного сострадания пересохли и иссякли в груди Редлоу, — но нечто наиболее близкое состраданию из всех чувств, какие за последние часы пытались пробиться во мраке этой души, где сгущалась, но еще не окончательно наступила непроглядная ночь, прозвучало в его голосе, когда он произнес:
— Я здесь, чтобы, если можно, облегчить вашу участь. Быть может, вы сокрушаетесь потому, что вас обидели?
Она нахмурилась, потом рассмеялась ему в лицо, но смех оборвался тяжелым вздохом, и женщина опять низко опустила голову и обхватила руками, запустив пальцы в волосы.
— Вас мучит старая обида? — опять спросил Редлоу.
— Меня мучит моя жизнь, — сказала она, мельком взглянув на него.
Он понял, что она — одна из многих, что эта женщина, поникшая у его ног, — олицетворение тысяч таких же, как она.
— Кто ваши родители? — спросил он резко.
— Был у меня когда-то родной дом. Далеко, в деревне. Мой отец был садовник.
— Он умер?
— Для меня умер. Все это для меня умерло. Вы джентльмен, вам этого не понять! — И снова она подняла на него глаза и рассмеялась.
— Женщина! — сурово сказал Редлоу. — Прежде чем дом и семья умерли для тебя, не нанес ли тебе кто-нибудь обиды? Как ты ни стараешься о ней забыть, не гложет ли тебя наперекор всему воспоминание о старой обиде? И не терзает ли оно тебя снова и снова, все сильнее день ото дня?
Так мало женственного оставалось в ее облике, что он изумился, когда она вдруг залилась слезами. Но еще больше изумился и глубоко встревожился он, заметив, что вместе с пробудившимся воспоминанием об этой старой обиде в ней впервые ожило что-то человеческое, какое-то давно забытое тепло и нежность.
Он слегка отодвинулся от нее и тут только увидел, что руки ее выше локтя покрыты синяками, лицо все в ссадинах и на груди кровоподтеки.
— Кто вас так жестоко избил? — спросил Редлоу.
— Я сама. Это я сама себя поранила! — быстро ответила женщина.
— Не может быть.
— Я и под присягой так скажу. Он меня не трогал. Это я со злости сама себя исколотила и бросилась с лестницы. А его тут и не было. Он меня и пальцем не тронул!
Она лгала, глядя ему прямо в глаза, — и в этой решимости сквозили последние уродливые и искаженные остатки добрых чувств, еще уцелевшие в груди несчастной женщины. И совесть горько упрекнула Редлоу за то, что стал на ее пути.
— Горе, обиды и страдания! — пробормотал он, со страхом отводя глаза. — Вот они, корни всего, что связывает ее с прошлым, с тем, какой она была до своего падения. Богом тебя заклинаю, дай мне пройти!