На этот раз это была история о том, как Вильхельм напился, оставаясь вменяемым. Да, он любил валяться в постели дни напролет, потягивая виски или ром, и предаваться чтению вслух или длинным слезливым истерикам, для чего постоянно нуждался в публике. Лизе и Том по очереди дежурили у его кровати, и в период Милле было чудесно, ведь она так охотно подменяла их. Казалось, она и вовсе могла обходиться без сна. Как-то по особому поводу позвонил секретарь Вильхельма: надо было выступить в студенческом профсоюзе с речью на английском в честь какого-то выдающегося американца. Покачиваясь, серолицый, с большими темными мешками под глазами, он ввалился в гостиную и уселся там в одних трусах. Выглядел так, будто для спасения жизни вот-вот придется его откачивать. В такой момент он не был ни опасен, ни непредсказуем. Ему даже удалось лукаво подмигнуть мальчику и, щелкнув пальцами, приказать: «Сбегай и принеси мне шесть бутылок пива, хочу напиться, но остаться вменяемым!» Он выставил бутылки перед собой и скованными движениями снимал с них крышки, а прежде чем выпить одну за другой, пристально всматривался в стекло, словно желая убедиться, что внутри содержится обещанный объем. Затем он хорошенько отрыгивался и говорил: «Вы не поверите, но через несколько часов мне предстоит произнести лучшую речь на английском, которую когда-либо доводилось слышать этому человеку в нашей стране. Между прочим, он туп как пробка». Так Вильхельм отзывался обо всех мужчинах. Лишь в нескольких женщинах он признавал наличие некоего интеллекта, если, конечно, им удавалось его проявить.
Из ванной комнаты до них доносились причитания и проклятья в адрес его жалкого существования, которое состояло в поисках «смысла жизни»; он шумно решил полностью изменить свое бытие и с приоткрытой дверью, чтобы наверняка услышали, наконец-то выразил в реве свои невыносимые душевные муки: «I’m a sick man, a tired man, a man full of sorrow»[5]. Через полчаса он уже был готов идти, точнее, вести машину, потому что никогда не передвигался пешком. Но Лизе, не предупредив, вызвала такси. Выглядел он отлично: благоухал мылом и одеколоном, глаза тщательно замаскировал очками, надел лучший костюм, предназначенный для министерства иностранных дел и который обычно не носил. Позже он рассказал, что в редакции попросил у секретаря большой бокал коньяка, после чего написал речь (от руки, машинкой он никогда не пользовался) и выступил, почти не подсматривая в записи. На следующий день текст выступления напечатали в газете.
Пересказывая такие истории, почти легенды, серьезному Курту, они воспроизводили события, сопровождая слова пародийными движениями всего тела. Вскакивали и снова усаживались, метались по полу, рыдали, но без слез, и ревели как безумные, излучали счастье, которое, казалось, навечно пребудет в их жизни. При этом они прекрасно понимали, что не стоит слишком часто вытворять подобное с третьим человеком в качестве слушателя. Они напомнили ему — отчасти обижая, хотя и намеренно, отчасти умиляя, — о своей способности получать удовольствие от абсурдных ситуаций. Им без слов удалось указать Курту его место — где-то за пределами их мира. Курт тут же, раздувая ноздри, начал медленно сжимать кулаки, и они сразу прекратили. Мальчик исчез так юрко, словно провалился сквозь отверстие в полу, и Лизе любезно извинилась, произнеся: «Это, конечно, сплошное безумие, но одновременно впечатляет, правда?» До сих пор она тактично, но уверенно избегала любого физического прикосновения к нему, но когда вечером после ухода Веры он нерешительно заглянул в гостиную, она подскочила и схватила его за руки с тем же сиянием в глазах, как в былые времена, когда Вильхельм возвращался домой.
— Эти руки могут удушить взрослого человека? — с улыбкой поинтересовалась она.
— Ты пьяна, — вежливо ответил он.
— А у тебя очень холодные руки.
Вздрогнув, она выпустила их: они были такими гладкими — две скользкие рыбы. Курт пробормотал что-то о головной боли и незамедлительно удалился в шепчущую тишину комнаты Вильхельма. Огляделся вокруг, беспокойно и растерянно. Ему казалось, что от всего, на чем бы ни остановился взгляд, исходит повеление. Он взглянул на свои длинные худощавые руки с неряшливо подстриженными ногтями. В его чемодане остался превосходный маникюрный набор, купленный в Калифорнии — как и сам чемодан, обтянутый парусиной, с потертыми кожаными уголками. Если старуха хоть раз в жизни решится рассказать правду, он будет утверждать, что находился в стране только те шесть месяцев, что жил у нее. А то, что не зарегистрировался, — так это всего лишь по нерадивости. Слова старухи застряли в слуховом проходе, и ему никак от них не избавиться. Лизе он держал высоко над собой, словно она щитом обороняла его от прошлого, но одного голоса фру Томсен было достаточно, чтобы напомнить ему о том шипенье, хотя и обернутом в другие слова; оно становилось всё громче и громче и приближалось, пока не затихало перед самым взрывом.