Мать не сопротивлялась, отец не заступался. Пришли еще люди. Теперь их было много — незнакомые, уверенные, сильные. Тело матери превратилось в кусок мяса, в который ее засунули, как в мешок — толстый и непроницаемый, и он давил на нее со всех сторон. Сдавленная, отравленная, изувеченная, она погибала, как обломленное деревце, не успевшее пустить корни. Ее еще не было на свете, но боль пришла, и заставила почувствовать, что она живет в мире наравне с другими. Крики и ругань, мольбы и стоны проникали сквозь брюшную преграду с глухим раздвоенным эхом, легко проникая через плаценту, будто ее сознание было голым, лишенным тела. Голоса обрели плоть, звучали то глухо, то где-то рядом, мир с его пространством исчез — все смешалось. Месиво вздымалось, накатывало и проглатывало — живое, дышащее, озлобленное, обманчиво-велеречивое — и щупало, щупало, то придавливая и выламывая хрупкие хрящевидные кости, то протыкая острыми и тупыми концами конечностей, то перекрывая кислород, поступающий через пуповину, то накачивая ядом. Она чувствовала, как приходит и уходит боль, сначала чужая, потом своя, или своя и чужая одновременно, и где-то в другом месте, не там, где она могла бы выбраться наружу, сотрясает плоть, обращая в прах ее маленький мирок.
Реальность обрушилась на нее, поглотив всякий свет.
Она то теряла сознание, то приходила в себя. Нерожденная земля не мнила себя ничьим «я», сразу же признаваясь в своем бессилии, открывая новую реальность, а ум пошел еще дальше, очертив границу вселенной, наполненную голосами невидимого и озлобленного ужаса, который приходил отовсюду. Маньки не стало. Она не занимала в своей вселенной даже маленького места. Безмолвный крик уходил в пустоту, она боролась, но пустое место не могло заслониться — там, где раньше была она, бесновались чудовища, закрывшие ей свет. Захороводила, закружила пляска смерти. Боль, боль, боль…
И вдруг боль оборвалась — она увидела себя на печи. Казалось, никто ее не замечает…
В комнате было человек десять — пятнадцать, разделившись на две группы.
Люди то приходили, то выходили, перемещаясь из одной комнаты в другую, то к отцу, то к матери, которые лежали раздетыми донага, с раздвинутыми ногами посередине комнат на лавках, с широко открытыми зафиксированными глазами, перед зеркалами, в которые обращались их пустые взгляды, чтобы они могли видеть себя и тех, кто восседал на спине, управляя надетыми на обоих удилами. Манька хорошо видела их обоих с печи, которая соединяла и гостиную, и кухню, и столовую — капитальные перегородки поставить еще не успели. Голова отца дополнительно была стянута железными обручем, в тело ног и рук воткнуты иглы, подсоединенные к зарядному устройству, на пальце знакомый перстень. Манька сразу же заметила и другое кольцо, надетое на палец матери. И обруч, и кольцо, и перстень она видела в сундуке Бабы Яги — они были из обычного железа, но с хитрыми приспособлениями, которые заставляли шипы выскакивать из гнезда. Все тело отца было измазано мочой, навозом, менструальной кровью, и даже голова его упиралась в кучку кошачьего дерьма, а рядом лежала прокладка, пропитанная кровяными выделениями. Тогда как мать, при всем, что с нею делали, периодически опрыскивали то духами, то совали под нос печенье и кофе, то принесенные с огорода пионы.
Из раны на шее, чуть выше затянутой веревки, сочилась кровь, стекая на пол, на разложенную под лавкой половую тряпку. Лицо посинело, язык вывалился. Возле нее дежурил человек, докладывая о состоянии, отпуская веревку, когда кончался кислород. У матери периодически вызывали агонию, она дышала тяжело, с хрипами. Отец лежал без сознания.
Особенно выделялись три женщины, одна с видом хозяйки, в которой, к своему удивлению, Манька узнала Бабу Ягу. Крашенные каштановые волосы с припущенными локонами, уложенные сзади, обрамляли худое лицо с впалыми щеками. Подведенные глаза, мокрые от слез, потекли тушью, оставляя черные круги вокруг глаз, но во взгляде, очень властном и решительном, не было и намека на слезы. Она то и дело смотрелась в зеркальце, вытирая глаза носовым платочком. Загорелая кожа лоснилась не то от крема, не то от пота. Грудь ее была слегка обвисающей, но девичья талия и широкие бедра компенсировали недостаток. Яркое с васильками и ромашками платье до колен, перетянутое белым поясом, с украшенной каменьями пряжкой, выделяло ее среди остальных женщин, как лебедя среди гусей. Матушка Благодетельницы выглядела чуть моложе, но старуха, которую Манька углядела в облике Бабы Яги в избе, уже проглядывала из-под толстого слоя туши, белил и помады. Казалось, кроме нее, никто этого не замечал. Женщины поглядывали на нее то с завистью, то с раздражением, особенно Валентина, сестра отца, обиженная чем-то, и, наверное, не зря — посматривали на Валентину свысока. Наткнувшись на хищный взгляд, женщины тут же прятали свои эмоции, зато мужчины посматривали на Бабу Ягу с уважением и вожделением — в каждом их взгляде было столько обожания и покорности, будто Баба Яга была пределом мечтаний.