Когда оказался на перроне, увидел стоящий воинский — не эшелон, нет, так, состав из пассажирских вагонов. Грузились новобранцы, отправляющиеся на фронт, человек сто примерно. Суетились, выпивали, гармошка играла, женщины плакали. У теплушки заметил стройного, в добротном шерстяном костюме седого мужчину чуть старше себя, но не это привлекло внимание. То был полковник, комендант контрразведки, палач, лично принимавший участие — особенно в последних, «соколовских» расстрелах. Полковник провожал сына, голенастого молодого человека с кудрями, тот высунулся в узкое и маленькое окошко и в чем-то убеждал отца. «Господи ты боже мой… — трясся Корочкин. — Да откуда же этот тип здесь взялся, как уцелел и почему не боится?» «Тип» повернул голову, взглянул из-под бровей и отвернулся.
Нет. Это был не полковник из контрразведки, не комендант. Похож немного, но не он. Скорее — напоминал странно офицера из штаба Каппеля, который все время пел «Боже, Царя храни…» — в ресторанах, на улице, в штабе. И снова повернулся — нет, опять ошибка. Но ведь кого-то напоминает его лицо? Так… Да ведь коменданта колчаковского поезда. Ведь провожал на вокзале-то, видел. Это точно он! Подойти? Ах, как славно было бы вспомнить минувшие дни и битвы, где вместе… Черт… Но ведь тот полковник ушел с остатками армии на другую сторону, сам видел… Ладно, поблазнило.
А отец с сыном вели нескончаемый разговор: «Бей красных, мой друг, не жалей никого!» — «Какие красные, папа, речь идет о немцах». — «Немцы — нацисты, они те же красные, никакой разницы между социалистами Гитлера и Сталина нет и в помине, пойми! Ты Россию идешь защищать от векового ее врага, сейчас мы забудем распри и боль, но придет день! А если приведет Господь — умри, как мы в двадцатом умирали…»
У Корочкина поехало в голове: кто это? Это же знакомый… — и вдруг краем глаза, в стороне, увидел несущихся галопом ферфлюхтеров, они вертели головами — ясно было — ищут. Пришлось уходить. Вдалеке виднелся сортир, подумал: «Я вам сейчас, господа, сюрприз преподнесу, век помнить будете». Между тем поезд медленно тронулся и пошел, набирая ход, — под плач и гармошку и такую рвущую за сердце «Муромскую дорожку».
У сортира чуть не сбила с ног рыдающая девица — повисла на шее у красноармейца, который всосался в бутылку с водкой, потом лягнула невзначай, но очень сильно, однако выяснять отношения времени уже не было: немцы спешили изо всех сил. Последнее, что успел заметить перед тем, как войти, — цыган. Те препирались с двумя милиционерами, которые гнали их с привокзальной площади, мотивируя тем, что отправляется воинский поезд и посторонним находиться запрещено. Цыгане выли и совали деньги…
О, это была типическая уборная, вонючий сортир, точнее — сколько перевидел таких, уж на что — в лагере, но и то пасовал перед этой словесной эквилибристикой и художественным вымыслом. Самым мягким здесь, пожалуй, были тщательно вырисованные женские груди с такими высокими сосками, что художнику не хватило места, и увел он эти соски под крышу. Пристроившись у очка, начал справлять малую нужду, напряженно ощущая спиной: сейчас…
Они и вошли, запыхавшиеся, злые, непримиримые.
— Мы тебя предупреждали, сволочь… — угрожающе зашипел Красавчик.
— Да-да, — подтвердил Длинный. — Дерьмо…
— Ну что вы, господа, — заверещал Корочкин, — побойтесь Бога, вы же пришли в наш общеевропейский дом, пожалуйте, вы несомненно хотите писать, в городе нет привычной вам цивилизации — вот два очка свободны!
— При чем здесь очки, фофан. — Длинный зло толкнул в грудь. — Песенка твоя спета…
«Ладно, — подумал, — сейчас вы у меня нахлебаетесь всласть…» Но все произошло иначе. Двери заскрипели, вошли два недавних милиционера, оружие они держали наготове — опытные были; первый, с корявым похотливым лицом и свинцовыми глазками, с порога потребовал:
— Деньги гоните, фраера вонючие. Быстро!
Второй контролировал, держа на прицеле.
— Вот как кстати! — обрадовался Корочкин. — А ну, барыги, отстегнули краснознаменной, революцией рожденной! Это в наших общих интересах: товарищи полечат и обрадуются, мы уцелеем и тоже очень обрадуемся!
Длинный ошеломленно достал увесистую пачку и отдал Корочкину, Красавчик сморщился и с неудержимым местечковым акцентом завопил фальцетом:
— Вы имеете нас защищать, но вы не имеете грабить! Это нечестно! — и отдал сотню, десятками. — Товарищи, я оторвал у детей! — Он был, оказывается, с большим юмором.
— Мне тоже очень радостно, товарищи, счастье переполняет меня, ведь я могу выполнить свой гражданский долг — дать взятку власти! — молол Корочкин.
— Деньги… — протянул руку мент. — А раз этот еще и еврей — вдвойне!
— Быстро! — зашипел Корочкин. — Товарищи не шутят, это касается вас, Наум Самуилович, — подтянул Красавчика за грудки. — Вы имеете так много, а даете так мало, быстро!
Красавчик пронзил Корочкина сжигающим взглядом и выдал еще сотню.
— Вот, товарищи, к общему удовольствию, — частил Корочкин, протягивая деньги. — Это молодому товарищу на гробик! А это — смотрите, как много! Старшему работнику на гробик и соответственно — на могилку!