На остановке долго ждал, трамвая все не было, пакет жег руки. Вроде и точно помнил — что в нем, и все же опасался. Анфису домыслами не убедишь, Зуева словами — не прищучишь… Подошел трамвай, старенький, разболтанный, громыхающий. Уже хотел вскрыть пакет и заняться содержимым, но влетела блатная троица: два в кепарях и тельняшках — первый признак, и девка, кудрявая от завивки, в берете набок. Высокий среди них, с изъеденным оспой лицом и хорошей стройной фигурой, бренчал на гитаре, и вдруг все трое слаженно, в разноголосье (такого никогда у блатных не слышал) запели «Таганку». И так душевно, пронзительно, что вся скверная человеческая жизнь под красным флагом выстлалась через пространство прожитое, как грязный дырявый половик. Пели про милую, с нею больше не встретиться никогда — да ведь так оно и есть; про жену, безвинно льющую слезы, — как грустно все это, как грустно… Все равно тюрьма Центральная ждет всех.
Кондукторша закричала в истерике, бросилась на блатных с поднятыми кулачками — маленькая, несчастная, гневная:
— Сволочи! — орала. — Песни поете? А люди на фронте гибнут? А вам, гадам, весело? Весело вам?
Блатная мгновенно вложила бритву в два пальца:
— Сука сраная, падла, да я попишу тебя сейчас, я тебя разрисую! — набросилась, вместо лица — разъяренная рожа. Это было ни к чему: случись что — милиция явится без задержки, пойдет выяснение, проверка документов — светиться лишний раз резона не было. Схватил девку за руку, вывернул, бритва упала, наступил на нее ногой. И — нежно: «А как уголовка явится? Ну и то-то, родная…» Подошел к ним, улыбнулся во весь рот: «Деловые, вижу? Чалились? А я всю жисть по этапам да пересылкам. «Таганку» поете? Святое…» — и запел сам. Они плакали легкими блатными слезами, потом стали подпевать, через остановку простились — «Юрсы[10]
отдам, век свободы не видать!» И долго еще смотрели вслед — видел их помягчевшие лица, улыбки, и шел вдоль трамвайных путей, удивляясь случайной встрече, напомнившей недавнее прошлое, и еще тому, что так легко отделался. Разведчику в стане врага негоже попадать в подобные истории. Он же был и вдвойне среди врагов: немцы и НКВД.На пустыре у дома увидел Анфису — шла, сгибаясь под тяжестью сумки. Заметила, остановилась: «Тебе чего?» — «Разговор есть серьезный». — «Давай потом, а то мне еще хлебные отоваривать». — «Потом» может и не случиться». — «А ты настырный, напряжешься». — «Ладно, — краем глаза увидел приближающихся немцев, — вечером». — И ушел, убыстряя шаг, встречаться с ними сейчас было чистым безумием — в кармане лежал пакет. Добежал до остановки — никого, они его не заметили. Дождался трамвая, сел, слежки не было; тогда вскрыл и проверил содержимое. Все оказалось на месте — реализацию давней разработки «Зуев» можно было начинать. «Однако я дожил до светлого дня, — подумал. — Сочтены твои дни, Олежек…»
В УНКВД явился без малейших сомнений и колебаний: что бы там ни было, он сделает свое дело. Это не месть: каждый порядочный человек должен стремиться — в меру своих возможностей — к очищению души и среды обитания. Да и вообще: кто вспомнит — тому глаз вон, а кто забудет? То-то и оно…
Часовой у входа был декоративный, не решал — кому войти, а кому и нет. В дежурной части попросил разрешения позвонить по внутреннему телефону. И получил вежливое дозволение. Секретарь начальника управления трубку снял мгновенно: «Сержант госбезопасности Тутышкин». — «Я Смирнов Игорь Павлович, в городе проездом. Мы с Олегом Константиновичем вместе были в здешнем подполье в 1920-м… Я хотел бы переговорить». Магическое слово: «переговорить». Корочкин подслушал его как-то в канцелярии лагеря, в котором сидел. Начальник сказал кому-то по телефону: «Зайдите переговорить». Запомнил, теперь пригодилось.
Пропуск выписали мгновенно, двинулся по лестницам и этажам. У всех ключевых точек — это увидел сразу — стоял вооруженный вахтер. Документы проверяли вежливо, но въедливо: стоял напротив чекиста, а тот сначала бросал взгляд в паспорт и сразу — в лицо. И так несколько раз. Наконец оказался перед приемной, здесь случилась последняя проверка, вошел. Пчелиный улей гудел — разного возраста, разных званий — и с тремя шпалами, и с пустыми петлицами мерзкого крапового цвета, все шумели, в меру, конечно, обсуждая свои личные дела и проблемы. Секретарь — молодой человек лет двадцати пяти — раскрыл паспорт: