Эрна всхлипывает. Она говорит сквозь слезы:
– Ты меня совсем разлюбил.
Она сидит в моем кресле, закрыв руками лицо. Странно: я никогда раньше не замечал, что у нее такие большие руки.
Я внимательно смотрю на них и говорю:
– Эрна, не плачь.
Она подымает глаза. Нос у нее покраснел, и нижняя губа некрасиво отвисла. Я отворачиваюсь к окну. Она встает и робко трогает меня за рукав:
– Не сердись. Я не буду.
Она часто плачет. Сначала краснеют глаза, затем опухают щеки, наконец, незаметно выкатывается слеза. У нее тихие слезы.
Я беру ее к себе на колени.
– Послушай, Эрна, разве я когда-нибудь говорил, что люблю тебя?
– Нет.
– Разве я тебя обманул? Разве я не сказал, что люблю другую?
Она вздрогнула и не отвечает.
– Говори же.
– Да. Ты сказал.
– Слушай же дальше. Когда мне станет с тобой тяжело, я не солгу тебе, я скажу. Ведь ты мне веришь?
– О да.
– А теперь не плачь. Я ни с кем. Я с тобою.
Я целую ее. Счастливая, она говорит:
– Милый мой, как я люблю тебя.
А я глаз не могу оторвать от ее больших рук.
Я не знаю ни слова по-английски. В гостинице, в ресторане, на улице я говорю на ломаном русском языке. Выходят недоразумения.
Вчера я был в театре. Рядом со мной – купец, толстый, красный, с потным лицом. Он сопит и угрюмо дремлет. В антракте поворачивается ко мне:
– Вы какой нации?
Я молчу.
– Я спрашиваю: какой вы нации?
Я, не глядя на него, отвечаю:
– Подданный его величества великобританского короля.
Он переспрашивает:
– Кого?
Я поднимаю голову и говорю:
– Я англичанин.
– Англичанин? Так-с, так-с, так-с… Самой мерзкой нации. Так-с. Которые на японских миноносцах ходили, у Цусимы Андреевский флаг топили, Порт-Артур брали… А теперь, извольте, к нам в Россию пожаловали. Нет, не дозволяю я этого.
Собираются любопытные. Я говорю:
– Прошу вас молчать.
Он продолжает:
– В участок его. Может, он опять японский шпион или жулик какой… Англичанин. Знаем мы их, англичан этих… И чего полиция смотрит?
Я щупаю в кармане револьвер.
– Второй раз: прошу вас молчать.
– Молчать? Нет, брат, пойдем в участок. Там разберут. Недозволено, чтобы, значит, шпионы. Нет. Ура! С нами Бог!
Я встаю. Смотрю в упор в его круглые, налитые кровью глаза и говорю очень тихо:
– В последний раз: молчать.
Он пожимает плечами и молча садится.
Я выхожу из театра.
Генриху 22 года. Он бывший студент. Еще недавно он ораторствовал на сходках, носил пенсне и длинные волосы. Теперь, как Ваня, он огрубел, похудел и оброс небритой щетиной. Лошадь у него тощая, сбруя рваная, сани подержанные – настоящий «Ванька».
Он везет нас: меня и Эрну. За заставой обернулся и говорит:
– Намедни попа одного возил. На Круглую площадь рядился, пятиалтынный давал. Ну а где она, Круглая площадь? Везу. Крутил я, крутил. Стал наконец поп ругаться: куда везешь, сукин сын? Я, говорит, тебя в полицию представлю. Извозчик, говорит, должен город, как мешок с овсом, знать, а ты, говорит, экзамен небось за целковый сдал. Насилу я его умолил: простите, говорю, батюшка, Христа ради… А экзамена я действительно не держал. Карпуха-босяк за полтинник вместо меня явился.
Эрна почти не слушает. Генрих продолжает с одушевлением:
– Вот тоже на днях барин один с барыней порядились. Старички. Будто из благородных. Выехал я на Долгую, а там трамвай электрический у остановки стоит. Ну, я не глядя: Господи благослови, – через рельсы. Ка-ак барин-то вскочит и давай меня по шее тузить: ты, говорит, негодяй, что же? Задавить нас желаешь? Куда, говорит, прешь, сукин сын? А я и говорю, не извольте, говорю, ваше сиятельство, себя беспокоить, так что трамвай у остановки стоит, проедем. Тут, слышу, барыня по-французски заговорила: Жан, не волнуйся, во-первых, тебе это вредно, а кроме того, и извозчик, говорит, человек. Ей-богу, вот так и сказала: извозчик, мол, человек. А он ей по-русски: сам знаю, что человек, да ведь какая скотина… А она: фи, говорит, Жан, что ты, право, стыдись… Тут он, слышу, за плечо меня тронул: прости, говорит, голубчик, и на чай двугривенный подает… Не иначе: кадеты… Н-но, милая, выручай!..
Генрих стегает свою лошаденку. Эрна незаметно жмется ко мне.
– Ну а вы как, Эрна Яковлевна, привыкли?
Генрих говорит робко. Эрна нехотя отвечает:
– Ничего. Конечно, привыкла.
Направо парк, черный переплет обнаженных ветвей. Налево – белая скатерть поля. Сзади – город. Сияют на солнце церкви.
Генрих примолк. Только сани скрипят.
Приехали. Я сую ему в руку полтинник. Он снимает заиндевелый картуз и долго смотрит нам вслед.
Эрна мне шепчет:
– Можно сегодня прийти к тебе, милый?
Губернатор ждет покушения. Вчера ночью он неожиданно переехал в Подгородное. За ним переехали и мы. Ваня, Федор и Генрих следят в одних местах, я брожу в других.
Мы уже много знаем о нем. Знаем его лошадей, его кучера, его карету. Ошибиться нельзя, и я думаю, что мы скоро назначим день. Ваня бросит первый…
Приехал Андрей Петрович. Он член комитета. За ним много лет каторги и Сибири – тяжкая жизнь старого деятеля. У него грустные глаза и седая бородка клином.
Мы сидим в ресторане. Он застенчиво говорит: