Восьмое марта, плюс четыре, тает снег, ручейки, восторженно-голубое небо, через лужи скачет озабоченный юноша с гигантским букетом нарциссов. В нашем парке, заваленном собачьим дерьмом, стоят снеговики, а с горки сыплются разноцветные дети, и красные, желтые, синие, зеленые ледянки просвечивают на солнце, и сияет позолоченный шпиль ближайшей высотки.
Наплевать на праздник, — но чистый небесный цвет, но сочная зелень мха и водорослей на подмокших стволах, но грохот сосулек, которые рушатся вниз по водосточным трубам, но люди с цветами и люди с детьми, — это значит, что можно жить и дышать, что пришла, наконец, весна. Кажется, я вылезла из погреба, где долго-предолго сидела.
Когда мы гуляем с Машкой, я живу. Я даже искренне не помню, что у меня дома лежит гигантская статья о прогнозах нефтедобычи на следующий год, за которую мне обещали двести долларов, и что весь сегодняший вечер, как и вчерашний, и позавчерашний, я буду с тоской, зевотой и постоянным переключением на игру в сапера заниматься добычей нефтедолларов.
Час уютного безделья (дети у видика, я на телефоне с Танькой, она прошла химиотерапию и еле шуршит, но бодрится) — и пора приниматься за нефтедоллары… но тут опять приходит муж.
Иногда он живет с нами неделю, две, месяц, пока опять не заколет шило, не позовет труба. Иногда является на два дня, добрый и веселый. Иногда — заходит на один вечер и сразу садится к телефону, и я понимаю — происходит что-то важное, вот оно и сейчас происходит — правительство в отставке и все такое. Но кого может серьезно занимать эта отставка этого правительства?
— Дай еды, — говорит муж. На вид он больной, злой и несчастный. Возможно, даже есть температура.
Я осторожно трогаю лоб. Нет, холодный.
— Не надо меня трогать! — дергается он. — Нечего мне демонстрировать… — он еще не придумал, что я демонстрирую. — Еды, говорю, дай.
— Зеленые щи, жареная картошка.
— А еще что-нибудь есть?
— Котлеты.
— Давай котлеты. Хрена только положи.
— У меня кончился.
— Ни хрена у тебя нет, — бормочет муж.
Приношу котлеты.
— Нет, ты бываешь ничего, — задумчиво продолжает муж, поедая котлету. — Когда котлеты приносишь. Ну что стоишь, как статуя, — сделай что-нибудь! Целый день ведь так можешь стоять, ничего не делая. А потом жалуешься, что ничего в жизни не добилась. А ты не стой вот так — и всего добьешься.
Я молча, ожесточенно отбиваюсь от феминистской феи, которая сует мне в руки чугунную сковородку, чтобы вдарить.
Пять часов, солнце село. Муж по телефону звонит знакомым журналисткам, поздравляя с праздником и обсуждая перемены в правительстве. Я на кухне варю гречневую кашу с грибами, луком и слезами. Сашка закрылся в другой комнате. Машка возится на полу, делая вид, что ничего не произошло, приговаривает, припевает, водит кукол за ручки. Это ее способ бороться с проблемой — игнорировать.
Я реву и приговариваю, что я совсем-совсем одна, и никого у меня нет, кроме Машки, и она тоже скоро вырастет и начнет закрываться в другой комнате.
Нельзя расслабляться, говорю я себе, на каждые десять минут безмятежного счастья будут десять часов слез и тоски. И не в том дело, что вот, ожидала девушка праздника, а получила по балде, ничего я давно уже не ожидаю и по балде получаю регулярно — не в один праздник, так в другой, не на Пасху, так в день рождения, не в Новый год, так в Рождество, а можно и без праздника вообще — оттого я и ненавижу праздники, что никаких праздников в моей жизни не бывает и быть не может, кроме главного праздника — уехать куда-нибудь как можно дальше от всех, и бродить по улицам чужого города в полном одиночестве.
Что стояло за кадром
Феминистская фея порхала рядом и в очередной раз спрашивала, на кой мне это все надо — и не собрать ли вещички, и не съехать ли к маме, не свалить ли к свекрам в Калугу писать диссер, не снять ли квартиру, не поехать ли в Мьянму, наконец. Или не взять ли в банке ипотечный кредит, ха-ха, Лариса на меня интересно повлияла…
Пропускаю монолог об ипотеке, зарплатных перспективах и моем видении будущего как неинтересный.
…
Отчего я не треснула его сковородкой, не бросилась с криком и обвинениями, не указала ему на дверь (его квартиры, замечу в очередной раз). Отчего не вступилась за свое поруганное достоинство (ужасен вид поруганной царицы, сказано в «Гамлете»). Отчего не объяснила ему, какой он плохой?
Оттого, что я уже научилась различать, когда он плохой, а когда ему плохо. Отчего ему плохо в этот раз — я не стала спрашивать, может, опять с какой-нибудь бабой рассорился. Или с каким-нибудь главным редактором, эти бывают хуже всякой бабы. Или снова радикулит, который он привез из одной командировки на Дальний Восток, или чеченская контузия. Потом он сказал сам. Накануне похоронили его одноклассника, внезапно умершего от остановки сердца. Тридцать пять лет, двое детей, на сердце никогда не жаловался.