Вечером в большом доме Пэсу снова собрались почти все полоканцы: мужчины, женщины и дети. Старые охотники занимали почетное место, рядом с ними сидел молодой шаман. Молодежь заняла нару старшего сына Пэсу Поры рядом с больными Годо и Молкочо. Женщины расселись кто где мог, но большинство их находилось возле очага. Старушка Кисоакта на правах старшей в семье угощала шамана, просила его, чтобы он разузнал все подробности смерти Пэсу и старшего сына, попытался узнать, чем можно вылечить Годо и Молкочо. Перед камланием шамана несколько мужчин и женщин выполнили танец с бубном и побрякушками, по на этот раз все танцующие были серьезны и сосредоточены, никто не шутил и но смешил зрителей. Шаман надел япгпан, взял бубен. В большом доме воцарилась напряженная тишина, прерываемая только кашлем больных. Шаман камлал, он даже не слез с нар, ударил несколько раз по бубну, спел короткую непонятную для слушателей песню и положил бубен, отстегнул ремень с побрякушками.
— Нельзя, — пробормотал он. — Не смогу я… это тот же ваш семейный злой дух.
— Но как, как отец Годо, жив он? — звенящим голосом спросила Кисоакта.
— Когда он из когтей отпускал…
— Детей моих спаси! Сыновей спаси! Кормильцы они.
Шаман закурил трубку и опустил голову — так он признавался в своем бессилии, ничтожестве перед силой злого духа. Кисоакта заплакала в полный голос, она по обращала внимания на двух больных сыновей, не оберегала больше их покой: она больше не могла сдерживать себя. Запричитали, заплакали все женщины большого дома, заревели дети — одни от испуга, другие, постарше, — от охватившего их детские души горя.
Народ стал расходиться: женщины — укладывать детей, молодые охотники — чтобы отоспаться перед рыбной ловлей или охотой по насту; остались только старики, старухи и близкие родственники. Токто с Потой не отоспались за день и тоже ушли домой.
«Опять этот злой дух, — думал Токто, лежа в постели. — Теперь он еще злее, чем прежде, теперь он знает, что на него охотились, как на белку. Великого шамана надо было призвать на помощь. Хулусэнский шаман смог бы с ним справиться. Неужели он не пощадит Годо и Молкочо?»
— Дочь наша уже аукает, — шептала рядом Оба. — Ты но видел, как она улыбается? Не веришь? Улыбается, очень хорошо улыбается. Я сон видела, кажется, у нас еще будет ребенок.
Токто обнял жену.
— Видела двух лебедей, говорят, это хорошо, дети ко мне возвращаются.
«Женщина всегда остается женщиной, — думал Токто. — Умерли люди большого дома, злой дух угрожает, а она только о себе думает, радуется своему счастью».
— Идари совсем отяжелела, — продолжала, все больше вдохновляясь, Оба. — Скоро роды. Раньше я думала, у ней дочь будет. Теперь вижу, сын появится.
— И ты мне родишь сына, — прошептал Токто.
— Обязательно рожу, сон я видела верный.
Оба развеяла тревожные мысли Токто, и он уснул спокойным глубоким сном.
Ночью небо затянуло тугой черной тучей, и к утру повалил снег, поднялся ветер. К полудню ветер усилился, и замела пурга, как зимой. Женщины запасались водой, мужчины помогали им, готовили дрова.
— Что же это такое, в апреле зимняя пурга поднялась? — удивлялись полоканцы.
А из фанзы в фанзу ползли тревожные слухи:
— Гокчоа совсем плох…
— В большом доме Пэсу еще трое детей заболели. Молкочо плохо, а Годо чувствует себя хорошо, только на теле и на лице появилась сыпь…
— У Дарако заболела жена.
— Старик Донда занемог. Ему-то пора…
— А двое внуков его пластом лежат.
— Да что же это такое? Неужели злой дух семьи Пэсу разозлился на все стойбище?
— Люди, что будет со стойбищем?
Пурга выла; стонала за тонкими стенами фанз, скребла по травяным крышам, а людям казалось, что это рвется в их жилище злой дух. Люди оставляли фанзы и шли в соседние большие дома и устраивали гонение злого духа. По всему стойбищу несся истошный, полный страха многоголосый человеческий крик:
— Га! Га-а! Га! Га-а-а! — И, словно продолжая этот крик, на улице выли голодные собаки.
В большом доме Пэсу было полно людей. Старушка Кисоакта, почерневшая от горя, ослабевшая от изнуряющего плача, все еще не приняла решения — устраивать похороны мужа и старшего сына или отложить до лета.
Три дня бесновалась пурга, и на четвертый день утром наступила зимняя тишина при ярком весеннем солнце. Но недолго держалась эта тишина. Только поднялось солнце на сажень над сопками, как тишину разрезали женские голоса, горестные, сжимавшие сердце: «Гокчоа умер!», «Годо умер!», «Старик Донда умирает!..»
Стойбище зашевелилось, закопошилось — все здоровые полоканцы пошли навестить родных умерших, пособолезновать им. Пота с Токто готовили усыпальню для Годо. Оба, обняв Кисоакту, плакала перед очагом.
Годо положили на усыпальню из школьных палок. Прикрыли страшно вздувшееся, в язвах лицо белым лоскутком. А рядом на соседней наре бредил Молкочо, за ним кашляли и плакали четверо детей и жена Годо.
— Ага, что же это такое? Что такое? — у Поты по лицу текли слезы.
— Не знаю, ничего не знаю, — шепотом ответил Токто.
— Смотри, у всех больных сыпь, ведь отец Годо сказал, что это человеческая смерть…
— Он знал, что злой дух будет мстить…