Что они носят под униформой, эти официанты, санитары, проводники? Вероятно, что-то свое. Тщательно сложенные крылышки. Куриные крылышки… Сколько лет он не кушал домашнюю курочку? Примерно столько же, сколько в глаза не видел вокзал, не стоял на перроне, не встречал поезд, не садился в вагон и не делился горячим шепотом планами с пассажиркой, готовой проверить на нем свой потенциал соблазнительницы.
Дверь на лестницу, ведущую вниз в фойе диспансера, находилась в самом конце тенистого коридора, рядом с широколистным растением в тяжелой кадке. Действительно тяжелой. Ему довелось ее отодвигать, чтобы нянечки помыли окно. Весной. Или это было в другом учреждении, и в кадке росла зубчатая пальма? Хуй его знает. Все может быть.
В кадку он прятал окурки, те, что
Окно выходило на пустырь, за которым волнами тянулись бесконечные поля, пересекаемые почти у горизонта трассой, направленной куда-то на Юг, в сторону моря. В одном из черноморских городков действовали курсы мастеров по ремонту холодильных установок, он весело скоротал на них какую-то зиму. Чуть ли не в Евпатории.
Окурки — все пять штук — лежали на месте. Он словно ощутил прикосновение пальчиков крохотного существа, протянувшего ему лапку из другой среды. Окурки на месте, и почти все с фильтром! Жизнь прожил, а так и не забыл, что один идиот называл почему-то окурки «алёнами», подбирая их с асфальта. Один идиот, делавший вид, будто играет на барабанах у него в ансамбле!
Определив на ощупь парочку тех, что подлинней и с фильтром, он в сжатом кулаке переложил их в карман пижамы.
«Я рисую не предметы, а то, что скрыто в предметах. Певец… То есть пловец для меня — уже утопленник».
Он был готов к тому немногому, чем может пожертвовать человек в его положении, чтобы только слушать, как пересказывает старые фильмы этот грудной, хрипловатый голос, уводя от действительности, даруя успокоение, пробуждающее в нем почти детскую благодарность. Он снова запустил пальцы в кадку и добавил к двум окуркам третий. Стоило посягнуть на неприкосновенный запас ради свидания с Элеонорой.
Самойлов опустил веки, и белый круг плафона с сияющим центром не потускнел и пропал, напротив, он оказался по эту сторону его закрытых век, в обоих глазах. Мало-помалу исходящее оттуда свечение стало слабее и передвинулось куда-то вверх, где под слоем полумрака угадывался плоский потолок. В помещении было пусто и безлюдно…
В туалете, поставив ногу в тапке на отшлифованную курильщиками скамью, больной Земляков громко втолковывал молчаливому сыну театрального актера свое мнение. Он говорил с сильным орловским акцентом:
«Все зло — от ламп накаливания. Не может быть безвредной «лампочки Ильича». Она… я тебе говорю, или не тебе?.. порочна по своей сути. Если бы нам вовремя ввернули нормальные, как у всех свободных людей, лампочки, может, и Егор бы так рано не помер, и Высоцкий! Они бы нам еще много чего открыли! Вон у нас в газете работает Сёмин. Взял в жены молоденькую, брюнеточку. А детей нет. Поводили где надо новой лампочкой, сделали прогревание — зачал как миленький. А при старых лампочках только пил как олень. Ха-ха-ха! — он рассмеялся сухим деревянным смехом. — Для меня эти, как Саня говорит, «бараньи яйца», символ совкового мракобесия».
«Саня» слышал каждое слово Землякова. Он гляделся в малюсенькое зеркальце, чудом не разбитое за все эти годы, сохраненное с советских, ненавистных Землякову времен. Ему хотелось расчесать и уложить смоченные водой волосы перед прогулкой. Элеонора считает, что он похож на артиста Марцевича. Это имя вызывает в памяти некий смутный образ, но не более того… Между прочим, если Землякову лет тридцать пять (максимум — тридцать пять), хули он может знать про «мракобесие»? Воображаю, сколько привычного «смарда» будет выплеснуто к Октябрьским. Ведь на дворе 2017 год! А «бараньими яйцами» сдвоенные лампочки называл не он, а Сэм. Никогда бы не подумал, что буду говорить про него «незабвенный». Никогда.