Покалеченный ударом электричества Азизян (до переименования прозвище косоглазого Саши, одного из бесчисленных «Саш», было соответственное — Двести Двадцать) гораздо интереснее Лукьянова — но об этом догадаются очень нескоро, если вообще когда-нибудь догадаются. В Азизяне есть нечто от грядущего хаоса, некая пугающая своими росчерками ассиметричность — он словно вырвавшийся из будущего протуберанец, бьющий в обратном направлении. Ведь испуг от травмы, нанесенной наяву, порой слабее, чем во сне…
А шуточки Лукьянова предсказуемы и продуманы — без пяти минут студенческая самодеятельность! Точно так же можно было предугадать сюжет и приемчики «Бременских музыкантов» или «Ну, погоди!».
Резко переключив мысли на совершенно другой предмет, Самойлов вдруг призадумался о чем-то из своего беззащитного детства, выпавшего на самое начало 70-х годов. Он припомнил, как мечтал полюбоваться настоящей молнией, вделанной в обложку («шкуру») пластинки «Роллинг Стоунз». Лишь совсем недавно ему довелось держать в руках это сокровище, даже
Когда-то очень давно ребята из радиотехникума Самойлову объяснили простую вещь — отсчитывая секунды и помножая их на скорость звука, можно, услышав раскат грома, с точностью определить на каком расстоянии сверкнула молния. Правда, считать иногда приходится дворами… То есть — годами. Так она и проходит, жизнь молодая — от вспышки (зарницы) на горизонте до запоздалого, как «Фантомас против Скотланд Ярда», громового удара. Недаром шутили во дворе: «Считай до коммунизма».
В своем восхищении от барабанных способностей Лукьянова, Данченко зашел столь далеко, что порывался бежать либо к себе домой, либо в «Тысячу и одну мелочь», чтобы у сына «бати бородатенького» всегда имелись в запасе под рукой стеклянные «раструбы». Простые стаканы ценою в одиннадцать копеек. По осоловелому взгляду его глаз было видно, как понравилось ему это слово.
Прослышав о готовности Данченко пожертвовать родительской посудой, Лукьянов неожиданно посерьезнел и выказал рассудительность, никак не вытекающую из его предыдущего поведения. Он еще сильнее приосанился, стал похож на военкоматского прапорщика и вымолвил сиплым басом, предлагая органисту оценить заявочку чрезмерно впечатлительного «Дани»:
— Ну ты у нас —
— Шо еще за «братик»?
— Не «братик», а «собразчик». От слова «сообразительный»! Дурында.
Данченко в ответ не засопел, вопреки обыкновению, не обиделся, а всего лишь виновато пожал плечами: ничего не поделаешь, чуваки, — погорячился.
Самойлов был уверен, что уже слышал такое выражение раньше, он даже видел где: на ступеньках «Булочной» плакал ребенок, и повторял его сквозь слезы. Тот малыш показался Самойлову каким-то призраком — твердящим, обливаясь слезами, одно и то же слово гораздо дольше, чем, судя по виду, он успел прожить на свете. От всхлипов, перемежаемых одним и тем же словом, веяло непоправимой участью, чем-то ископаемым и косматым. Чем-то настолько первобытным, чего Самойлов не мог и не хотел понять до конца, ему попросту было страшно вникать в подобные вещи.
ВОПЛЬ
Купола бомбоубежищ манили не его одного. Бетонные сооружения, похожие временами то на голову робота, то на рыцарский шлем, притягивали своей доступностью — военный объект в обычном дворе, и непроницаемостью — как туда забраться и каким образом выбраться? Проходя мимо бетонных построек, встречающихся в округе чаще, чем голубятни, он до сих пор не мог сдержаться, брал с земли камешек и, отогнув со скрипом металлический ставень, бросал его в колодец. Сделав это, он прислушивался, воображая, как брошенный им камешек либо винтик падает на протянутую из темноты ладонь в перчатке. Словосочетание «обитатели бомбоубежищ» мешало ему засыпать, соперничая с кинообразами грудастых маркиз и секретарш на шпильках.
Самойлову понадобилось сделать крюк, а точнее — подняться наверх в «Железнодорожный», чтобы никто не увидел, как он покупает пиво. Две бутылки «Славянского» — новейший сорт, «самая последняя модель», позвякивали в портфеле, прижатые бобиной, которую он старательно оклеил фотками, чтобы продать подороже.