Да, его нет как нетушки в моем мире. А ведь он был со мной близок как только возможно. Мы сливались друг с другом. И вот после этого через каких-то пятнадцать лет и он сам, и все, что помнит он обо мне, – начисто перестает меня интересовать. Смех и горе! Что после этого сказать о славе, когда всякая твоя слава - это мысль, воспоминание, разговор о тебе – людей вообще тебе незнакомых (были бы знакомы – это бы называлось “признание в узком кругу”), попросту не существующих для тебя людей, то есть то, что вообще не должно иметь для тебя ровным счетом никакого значения! Ну скажите на милость, можно ли после этого представить себе что-либо глупее желания прижизненной славы?
Можно: желание славы посмертной.
Тут старуха, цепляемая, мучимая вне-мыслимыми, вне-словесными смыслами, на внесловесный же вопрос “можно ли представить глупее..?” – ув и д е л а внутри себя, в своем сердце, приведенный выше ответ – или нет, не внутри нее, но перед ней, нет, сразу и внутри и перед ней пред-стал, ей пред-ставился и одновременно скользнул внутрь, одним быстрым уколом под лопатку, безо всяких слов отчетливый ответ, до того ясный, что она открыла рот с леденцом, прилипшим к языку, и так осталась сидеть, открыторотая, вперившись взглядом в зримое ей одной.
(К представшему ей видению, уколу-ответу, развернув его смысл, можно было бы дать сразу несколько разных, разбегающихся в стороны, но в равной степени верных словесно-мыслительных подстрочников. Впрочем, достаточно двух. Первый: “… желание славы посмертной, когда некому будет даже тешиться идефиксом, будто само количество несуществующих для тебя посторонних, уплотняясь в одно большое число, перерастает в иное качество, где не существующие для тебя порознь люди слипаются в один ощутимо-ощутимый, сладкий и теплый ком некоего “благодарного человечества”. И “всякая штука” вроде мечты о бессмертии своего дела или имени есть самообман, происходящий от невозможности живого представить как следует – свое полное отсутствие – ведь само его представление есть уже присутствие, – что ведет к обычной неправильной картине своей смерти: представляешь себя умершим, то есть никем, отсутствующим – и тем не менее видящим свою смерть, одновременно полное ничто – и мир без себя и продолжение своих дел, завещанных тобою живущим, или живую память о себе в людских сердцах. Это так просто, что мало до кого и доходит; люди продолжают умирать “за родину”, “за идею”, “за дело своей жизни” или хотя бы говорить о том, что они умрут за это, и вообще – “я и пожил, и был нужен на своем месте, и теперь приму что мне на роду написано, как те, кто жил до меня; не всё же себе – уступи место другим, входяшим в жизнь, пусть они поживут и продолжат мое, а я отдохну, наконец…”, – бессознательно подразумевая: “… отдохну, мертвый глядючи на бесконечное течение жизни и без меня”.
Второй подстрочник: все умещается в величину разницы между почти, казалось бы, синонимами – “все” и “каждый”. Все люди – это же и значит “каждый человек”. Но это только кажется. Пока жизнь сильна в тебе, ты представляешь свою смерть взглядом “всех”, где потеря одного, пусть и “тебя”, ничего не меняет в общем потоке жизни; но как только ты даже слегка, но вживую – вмертвую – чувствуешь пожатие командоровой десницы, – моментально меняется ракурс зрения, смотришь не взглядом “всех”, но взглядом “каждого”, одного из “каждых”, именно же твоим и только твоим взглядом – и как тогда страшно меняется открывшаяся картина, и куда деваются “все”!)
Посмертная слава – вот вздор так уж вздор. Похлеще всех остальных…