Императорский, которого он видел в прошлый раз, проявлял исключительное дружелюбие или любопытство, и, по всей вероятности, я обнаружил ту же самую птицу: как только капитан к нему приблизился, он шлепнулся на брюхо и рьяно заскользил навстречу. Даг объявил по внутренней связи, что капитан сделал волнующее открытие и план меняется. Те, кто уже шел по льду, повернули к птице, все прочие, включая меня, погрузились в шлюпки. К тому времени, как я оказался на месте событий, три десятка фотографов в оранжевых куртках, стоя или опустившись на одно колено, целились объективами в очень высокого и очень красивого пингвина, стоявшего очень близко.
Я уже дал себе молчаливый отчуждающий зарок, что не сделаю в этом плавании ни единого снимка. Тут, так или иначе, была картина просто неизгладимая, никакой фотоаппарат не запечатлел бы ее прочнее: императорский пингвин давал пресс-конференцию. Пингвины Адели, которые приблизились к нему сзади, являли собой вспомогательный персонал, сам же Император взирал на корреспондентский корпус со спокойным достоинством. Через некоторое время неторопливо потянулся. Демонстрируя великолепную гибкость и способность держать равновесие, но при этом нисколько не напоказ, он, стоя на одной ноге совершенно прямо, другой почесал у себя за ухом. А затем, словно чтобы подчеркнуть, как ему с нами хорошо и уютно, он уснул.
На следующий вечер, когда подводились итоги очередного дня, капитан Грасер тепло поблагодарил нас, любителей птиц. В столовой он выделил для нас специальный стол с бесплатным вином. Карточка на столе гласила: КОРОЛЬ-ИМПЕРАТОР. Официанты «Ориона», большей частью филиппинцы, обычно обращались к Тому «сэр Том», а ко мне «сэр Джон», из-за чего я чувствовал себя этаким Джоном Фальстафом. Но в тот вечер я и вправду ощущал себя Королем-Императором. Весь день перед этим пассажиры, включая тех, с которыми я еще не был знаком, останавливали меня в коридорах одобрительными возгласами, благодарили за пингвина. Я получил наконец представление о том, каково быть спортсменом-старшеклассником и прийти в школу назавтра после решающего тачдауна в главном матче сезона. Сорок лет, оказываясь в больших группах людей, я приноравливался к ощущению себя как источника трудностей. Стать, пусть всего на один день, героем дня было для меня совершенно новым, дезориентирующим переживанием. Я задался вопросом: не упускал ли я, всю жизнь отказываясь быть компанейским парнем, что-то человечески-сущностное?
Мой дядя, ветеран ВВС, ныне похороненный вместе с другими ветеранами на Арлингтонском кладбище, всю жизнь был компанейским парнем. Уолт неизменно хранил горячую верность своему родному городу – Чизему в железодобывающем районе Миннесоты, где он рос в не слишком богатой семье. Он играл в хоккей за свой колледж, во Вторую мировую пилотировал бомбардировщик – тридцать пять боевых вылетов в Северной Африке и Южной Азии. Пианист-самоучка, он мог сыграть любую ходячую мелодию по слуху; его гольфовый свинг был сплошная эклектика. Он написал две тетрадки воспоминаний о многих прекрасных людях, с которыми дружил. Он был демократ либерального толка – но женился на непоколебимой республиканке. Он мог завязать живой разговор почти с кем угодно, и я хорошо себе представляю, какие мысли могли мелькать в голове у мамы, стоило ей представить себе ничем не стесненную радость жизни, которую она испытывала бы с таким славным, простым малым, как Уолт, а не с моим отцом.
В один из вечеров, когда мы сидели за коктейлями в ресторане при его жилом комплексе в Южной Флориде, Уолт от разговора о себе и моей маме перешел к истории о себе, Фран и Гейл. После войны и последующих лет на различных заморских базах, где они с Фран жили обычной жизнью офицера и его жены, общаясь с себе подобными, он понял, что женитьба на ней была ошибкой. Дело было не только в том, что родители ее избаловали; она была неуемна в своем стремлении подняться выше по социальной лестнице, она настолько же ненавидела и отвергала свое происхождение из миннесотской глубинки, насколько он любил и ценил свою родину; она была невыносима. «Я вел себя как слабак, – сказал он. – Надо было от нее уйти, но я вел себя как слабак».
Их единственный ребенок родился, когда Фран было изрядно за тридцать, и она быстро сделалась так зациклена на Гейл и так мало расположена к сексу с Уолтом, что его потянуло искать утешения на стороне. «Были другие женщины, – признался он мне. – Я заводил романы. Но всегда давал ясно понять, что я семейный человек и не брошу Фран. По воскресеньям мы с дружками затаривались спиртным и ехали в Балтимор смотреть „Колтс“ с Джонни Юнайтесом[26]». Дома Фран все мелочней опекала Гейл: зорко следила за ее внешностью, контролировала ее школьные дела, ее художественные занятия. Кроме Гейл, Фран, казалось, ни говорить, ни думать ни о чем не могла. Четыре года в колледже принесли некоторое облегчение, но когда Гейл вернулась на восток страны и начала работать в Уильямсберге, Фран принялась вмешиваться в жизнь дочери с удвоенной силой.