Жизнь грубо ворвалась: комнатная дверь распахнулась, и Нина Александровна вздрогнула. Должно быть, зятю Сереже что-то понадобилось в платяном шкафу — но это оказался не зять, это была Марина в землистом перекрученном костюме, в дырявых тапочках на черные колготки, так что стало непонятно, кто из детей все это время возился в прихожей и звякал ключами. «Мама, деньги принесли?» — нетерпеливо спросила Марина, бросая свой обычный быстрый взгляд на парализованного и сразу же за ним другой, более внимательный, словно надавивший Алексею Афанасьевичу на переносицу — на морщинистый корень стариковского лица, на котором сегодня лежала подозрительная, до странности ровная тень. «Принесли, принесли, я уже сходила на базар», — торопливо и заискивающе проговорила Нина Александровна, соображая, что совсем не помнит, сколько стоила каждая покупка, и что опять придется отчитываться в финансах, собирая по карманам плакучую мелочь и отвечая перед дочерью за никогда не виданные ею продуктовые цены, снова тихонечко вздувшиеся. Нине Александровне было обидно, что Марина будто бы не верит ей и в глубине души считает, будто мать покупает
Объяснение не затянулось: Марина была рассеянна и на что-то сердита, деньги будто склеивались в ее неловких считающих пальцах. Ей почему-то было трудно есть, каждый раз она словно натыкалась на ложку, остывший борщ в ее тарелке совсем заболотился. То и дело, ни слова не говоря, Марина выходила в коридор, и тогда тревожной Нине Александровне начинало казаться, будто дочь отправилась к парализованному с какой-то дополнительной проверкой. Она не могла себе вообразить, что предпримет возмущенная Марина, если только узнает о попытке Алексея Афанасьевича больше не получать каждый месяц по тысяче триста рублей. Больше всего Нина Александровна боялась, что Марина станет отчима бить: кто или что сумеет ей в этом помешать? Однако шагов, устремлявшихся в дальнюю комнату, не было слышно; осторожно выглянув из кухни, Нина Александровна увидала в разбавленном полумраке, что дочь никуда не идет, а тоже стоит замерев, лицом в самый темный угол прихожей, и слушает расчерченные по линейке звуки подъезда, тупые ноты чьих-то восходящих ботинок, все никак не могущих добраться до пустой площадки их шестого этажа.
Поздно вечером, накормив Алексея Афанасьевича бледной паровой котлеткой и с особым тщанием протерев его слабокислое тело мыльной губкой, шипевшей в мокрой седине, Нина Александровна уложила мужа не на обычное место, а подальше от краю, оставив кромку одеяла свободной. Возвращаясь из душа, вся горячая в тесном, задавившем груди халате, Нина Александровна заметила, что под дверью у дочери все еще желтеет тусклая полоска света, а из комнаты раздается похожее на птичий щебет мелкое хихиканье. Решив, что дочь читает на ночь что-нибудь смешное, Нина Александровна сама улыбнулась и взбила повыше жаркую подмокшую прическу. Тело Алексея Афанасьевича лежало так, как она его оставила; на лбу темнел крупный, в клетку тюлевый узор. Осторожно подсев на высокую грядку кровати, Нина Александровна подивилась ее полузабытой упругости, добротности пышного панциря. Стараясь не потревожить сон Алексея Афанасьевича — хотя это был не сон в обычном человеческом понимании слова, — она неловко, держась за спинку кровати, чтобы не завалиться, устроилась на боку. Клеенка хрустела под холодной простыней, придавая постели отчужденность врачебной кушетки; тело мужа тоже было отчужденное и немного вязкое, сладковато пахнущее шампунем. В этой ненагретой плоти было мало, очень мало жизни, одно лишь сердце под кожей и потертым волосом сильно прыгало вверх. Вероятно, оно уже не расталкивало по тканям питательные вещества, но само питалось стариковской слежавшейся органикой, высасывая через кровоток полупустые мышцы, похожие на дряблую проросшую картошку.