Летом Моше Сучилёбл обычно ездил на Французскую Ривьеру, а на зиму – в Париж. У нас он пребывал главным образом в конце лета и осенью. Однажды он оставался за границей особенно долго, а когда вернулся, по местечку разошлось, что в Париже он ложился на операцию к самому Воронову.
Звучало довольно таинственно. Я спросил у Боба, с какой болезнью связана операция, которую делал Воронов, но Боб Ломовик хмуро ухмыльнулся и сказал, что дяде вживляли обезьяньи железы. Спрашивать дальше я постеснялся.
В эту зиму Сучилёбл остался в местечке, и, когда я морозными днями после обеда следил от скуки за воробьями в саду Лёблов, устав от уроков, которые у меня в этот день не получались, я часто видел на ведущей к вилле заснеженной дорожке длинноногих дам в шубках. Их привозил черный лимузин, на нем же Моше иногда ездил в Прагу. Той же зимой, в сезон карнавалов, разразился скандал, связанный со студенческим союзом «Бром» и с садовой беседкой спортивного зала, где проводился карнавал.
Главную роль, кажется, сыграла в нем некая Кристина Губалкова, дочь академического художника, картины которого украшали общественные здания местечка и салоны частных собирателей. Он рисовал натюрморты, напоминающие вывески гастрономических магазинов; обнаженную натуру, похожую на пластилиновые статуи, и портреты, которые очень нравились гражданам местечка, ибо человек на них смотрелся как после длительных визитов в салон красоты.
Эта Криста Губалкова, веселая девушка с ямочками на щеках, заядлая теннисистка и королева красоты всех балов текущего года, возбудила, очевидно, в обновленном нутре Моше Сучилёбла нежные чувства. Беспардонно пользуясь своим преимуществом, она в карнавальную ночь заманила старика, которого терзали обезьяньи железы, в беседку спортивного комплекса, где с помощью высокопрофессионального кокетства принудила его к действиям поистине патетическим. Все это она делала вовсе не по какой-то своей испорченности, не из стремления к развлечениям, которые бывший маклер мог бы ей предоставить, а исключительно на потеху толпы гимназистов, которая пряталась под открытыми окнами беседки. Когда Моше Сучилёбл начал бросаться на Кристу в ее белой шубке, а потом, отвергнутый, театрально пал на колени, обещая брильянты и поездку на Французскую Ривьеру, в окнах беседки вдруг появились серьезные лица над смокингами и белыми манишками, и мужской хор в тихой ночи запел предостерегающий хорал на мотив известной песни «Соня, Соня, одна ты у меня»:
Жиде, жиде, вары, вары, вары!
Даже с Вороновым ей ты не подарок.
Стыдно, дедка, ты уж слишком старый,
Брось таскаться иль пойдешь на нары!
На несчастного Моше обрушился град снежков, и он, подпрыгивая и смешно, боком вперед, хромая, бежал. Во фраке, без цилиндра, через все местечко, до самой мраморной лестницы своей загородной виллы.
Это и стало его концом. Он прекратил не только посещать балы, но и свои поездки в Прагу, и по местечку быстро разнеслась весть, что он тяжело болен.
– Третья стадия, – сказал за обедом матери мой отец, и я уже знал, что это такое, хотя и не очень определенно.
Но у местечка в то лето на языках была уже другая тема. Арноштик Лем, угреватый наследник крупного торгового дома, попросил руки Мифинки, но получил отказ. Говорили, что главной причиной была вера и решающее слово при сватовстве произнес Арно Мясолёбл. Мочилёбл, который на своей вонючей бричке спешно прибыл в местечко, был якобы не против, но хриплый невыразительный голос маленького селянина не мог соперничать с Моисеевыми аргументами достопочтенного мясника. Рассказывали также, что папа Лем очень рассердился и высказался в том смысле, что, очевидно, кровосмесительство пахнет для этих вонючих евреев так же приятно, как и моча, в которой перед шабесом купается его племянник, и что он, коммерсант Лем, благодарит Бога за то, что Арноштик не попал в сети этой семьи, где один уже разлагается от разврата, а остальные вот-вот дойдут до кровосмешения…
Действительно ли так беззастенчиво высказался папа Лем или красочность его высказывания следует приписать фантазии местечковых сплетниц, история умалчивает. Несомненным было лишь то, что Арноштик перестал быть гостем на Мифинкиных садовых праздниках, а сама Мифинка ходила какое-то время по городку с заплаканными глазами.
А тем временем старый Моше Сучилёбл разлагался от разврата.
Около десяти часов вечера из его комнаты начинали раздаваться жалобные причитания и стоны, которые доносились через выходящее в сад окно ко мне в спальню, даже если оно было закрыто. Сначала звучал протяжный, долгий вой, который затем распадался на отчаянное «ай-йаай-йай-йай-ай!», потом два, три, четыре часа длилось монотонное причитание – иной раз до самого рассвета, когда он, обессиленный, затихал с почти детскими стонами. Но до последнего момента каждую минуту, снова и снова, из него вырывалось болезненное и отчаянное «ай-йаай-йаай-йай!»