Самое интересное, что именно такой замысел таился на дне художественного сознания Гоголя. Почему, создавая по всем признакам так называемый плутовской роман, он назвал его поэмой? По выходе первого тома «Мертвых душ» разгорелась известная полемика о жанре вещи, и Гоголь вроде бы был недоволен Константином Аксаковым, сказавшим об эпосе и сравнившим похождения Чичикова с «Илиадой». Тем не менее осознание автором эпической установки произошло, о чем дает свидетельство «Тарас Бульба», переписанный именно в этом ключе, местами буквально цитатно приближенный к «Илиаде». И у нас есть веские основания думать, что Гоголь «Мертвые души» увидел «Одиссеей». Ведь именно это небезызвестное сочинение дает в форме эпоса похождения героя-плута, хитроумного Одиссея. Но царь Итаки настолько всемирен, вечен, неустраним из человеческого обихода, настолько, короче говоря, архетипичен, что в его случае определение «плут» предстает недостаточным для характеристики героя, для самого понятия деятельности, им развиваемой. Одно из двух: или «Одиссея» не эпос, или плутовство — эпическое качество, как таковое требующее всяческого пиетета, во всяком случае иного, нежели сатирическое, отношения.
Вот тут и обнаруживается перспектива «Мертвых душ» как поэмы о России и о положительном ее герое. Художественный инстинкт гения вел Гоголя в нужном направлении. Погубила же книгу — и самого автора — мораль. И тут, конечно, не одного темного отца Матвея Ржевского следует винить, но и буквально все окружение Гоголя — от славянофильских друзей до западнических оппонентов. В русское сознание — сознание Гоголя в том числе — не влезала мысль о дельце, да еще плутоватом, как о позитивном герое.
Между тем Гоголю его герой нравился. Блок очень верно заметил, что Гоголь буквально влюблен в Чичикова. Павел Иванович действительно очень приятный человек, он даже спорил приятно: чем не модель для нынешних русских парламентариев? Можно сказать сильнее: Чичиков — единственно живой человек среди фантомов «Мертвых душ». Решусь сказать и еще сильнее: Чичиков — национальный русский герой, время которого для Гоголя еще не пришло. Но он уже видел позитивные его потенции. В знаменитой сцене «оживления» крестьян Собакевича Чичиков разговаривает с ними как равный с равными, он один из них — он русский человек (гоголевская эмфаза на эпитете «русский»). Мы все сейчас настолько генетические мутанты, что нам совершенно неясно, что имели в виду старые писатели, утверждая, что некоторое плутовство и лукавство — природные свойства русского человека. Сдается, что это вообще истинно народное свойство любого народа, идущее из тех смеховых глубин народного характера, о которых писал Бахтин. Народ не бывает пошл, говорил Блок. Но народ не бывает и жалок, «униженные и оскорбленные» — абстракция моралистического интеллигентского сознания.
Приведу одно, на мой взгляд, весьма убедительное сравнение. Вспомним Остапа Бендера, любимца советской читающей публики. Кто возьмется оспаривать, что это законный наследник Павла Ивановича, его советская модификация? И как понятны муки Остапа именно нынешнему советскому человеку, которому семьдесят лет коммунизма не только не давали разгуляться, но даже самую мысль о приятной жизни вытравили из его сознания. Кто-то сказал, что Остап Бендер — единственный положительный герой советской литературы. Но тогда и Чичикова следует считать положительным героем русской литературы, которую неосторожно назвали святой. Сильно подозреваю, что искусство вообще святым не бывает, ибо святость — это опять же абстракция, а гениальное искусство всегда целостно. Жизнь выше морали, говорил Ницше, — святая правда.
Еще о святости. Вспомним другой пример, более современный. Иван Денисович Шухов куда ближе к Чичикову, чем к Платону Каратаеву, какие бы монологи против Бендера ни заставлял его произносить автор в «Архипелаге». Как народность — не в курной избе и не в сарафане, так и святость — не в посте и молитве. Какой уж тут пост, когда жрать и так нечего! Кусок колбасы, доставшийся на исходе дня Шухову, святее всех просфор. В богохульстве же обвиняйте не меня, а, скажем, Мережковского, написавшего, что гоголевская бычачина святее просфорок отца Матвея (см. «Гоголь и черт», где чертом представлен этот самый отец Матвей).
Пытаясь восстановить целостного Гоголя, чудаки вспоминают его «Выбранные места», а сейчас напечатали гоголевское рассуждение о литургии. Между тем в «Местах» самое интересное и, если хотите, перспективное — тяготение Гоголя не к мистицизму, а к позитивизму, к буржуазному порядку и основательности, к экономии денег, если на то пошло. Это и выделил в «Местах» М. Гершензон в своих «Исторических записках». Гоголь, написавший Хлобуева во втором томе, явно не одобрил бы проведения международных конгрессов в полуголодной Москве, вроде конгресса переводчиков, о чем с возмущением написала полька в «Огонек». Нам же хоть бы хны: хлеба нет, так угостим шампанским.