Конечно, наследие Конфуция в старом Китае не могло служить интересам одного лишь государства. Для образованных верхов китайской империи оно вмещало в себя целую жизненную философию со своим сводом правил этикета и моральных ценностей, идеалами духовного усовершенствования и человеческого достоинства. Эта философия терпимости и надежды, здравого смысла и нравственного мужества, философия «срединного Пути», неколебимой гармонии человеческого бытия стала подлинным средоточием жизненного уклада и миросозерцания китайского народа. Она сделала возможным поразительное стилистическое единство китайской цивилизации при необыкновенной сложности и разнообразии ее форм. Именно конфуцианский ритуализм наиболее полно и убедительно оправдывал символический язык культуры и выражаемый этим языком опыт «подлинности» жизни, который давал хранителям китайской традиции силы и право противостоять административной власти. Именно конфуцианство породило самобытнейшее явление китайской истории – традицию мудрецов, которые умеют «управлять посредством добродетели» с помощью одного лишь «исправления себя», ставящего их даже выше земной власти. Это противостояние высоконравственного ученого и государственной администрации стало лейтмотивом всей истории Китая. И не сам ли Конфуций, проповедуя внутреннюю неприступность и самодостаточность благородного мужа, подал пример возвышенного отвержения «суетного света»? Не он ли советовал «скрываться от мира, если в мире нет праведного Пути»? Разумеется, находились люди, которые внимали этому совету. Летописцы древнего Китая из века в век упоминают об ученых мужах, которые жили в уединении или пускались в странствия, подражая Учителю, и даже присваивали своим ученикам имена его учеников. В обществе этих независимых ученых, посвящавших свою жизнь «пестованию возвышенной воли», не только не угасала, но со временем все более крепла память о символической природе речей Учителя, о его премудром безмолвии. Считалось даже, что Учитель Кун был мудрее всех прочих философов как раз потому, что не рассуждал о возвышенных предметах и находил все нужное для своего совершенствования «рядом с собой». По мнению многих ученых мужей, слова Учителя следовало понимать как бы наоборот, ибо Учитель «говорил о близком и явном, а сам воплощал собой отдаленное и сокровенное». Иными словами, Конфуций был велик не тем, что успел сказать за свою жизнь, а как раз тем, что не говорил. Такой взгляд на Конфуция позволял по-своему оправдать все личное и частное в судьбе Учителя, ведь он побуждал искать бесконечный смысл каждого его слова и каждого жеста, а точнее было бы сказать – за словом, за жестом. Неудивительно, что в скором времени появились и неизвестные прежде индивидуальные портреты Конфуция, где достоверно выписанная внешность Учителя была призвана выразить его духовное состояние. Классический образец такого портрета принадлежит кисти выдающегося живописца VIII века У Даоцзы. В последующие столетия портреты Конфуция в подобном «реалистическом» ключе были созданы еще несколькими знаменитыми художниками Китая. Они стали достойными памятниками нового культурного синтеза, достигнутого в эпоху Средневековья; синтеза, предполагавшего прежде всего равновесие скрытого и явленного, слова и молчания.
В эпоху династии Сун, правившей с X по XIII век, наследие Конфуция вступило в новый этап своего развития. Давно уже отмерла мифология «небесных знамений», в которой Конфуцию отводилась роль пророка и царя. Изжито было и наивное, почти бессознательное стремление усвоить «тень Учителя» через обряды и телесную интуицию. Идея и практика Конфуциева наследия сошлись воедино в художественно законченном образе Учителя. Словно следуя заветам Учителя, первозданный хаос природы вернулся к человеку хаосом эстетических моментов существования. Резко обострилось внимание к внутреннему умозрению, к неустанному подвигу воли. Но жизнь, озаренная светом «сознающего сознания», вернулась к своей исходной безыскусности, и эта «последняя простота» жизни уже воспринималась как нечто искусственное – как иллюзия, сон, ширма. Теперь образ Учителя осмыслялся как