Эти огромные новоприобретенные территории уже вскоре несли на себе следы пребывания энергичных и часто алчных поселенцев. Мужские и женские монастыри; соборы, церкви и кладбища; дворцы, особняки и торговые предприятия, соединенные сетью дорог, – все это через короткий промежуток времени стало определять местный ландшафт. Преобразования прошли быстро, в огромном – с точки зрения туземцев, часто травмирующем – масштабе и с непоколебимой величественностью, не оставлявшей сомнений в том, что захватчики планировали жить и править тут вечно. Термин «конкистадор» вскоре приобрел устойчивый смысл: на протяжении веков он был частью сознания информированной публики. Как сформулировал в свое время Томас Маколей, «каждый школьник знает, кто посадил в тюрьму Монтесуму и кто задушил Атауальпу»[2]
. Пропитанную духом своего времени фразу Маколея сегодня невозможно повторять без мучительной неловкости. В школьном курсе истории давно нет представления об испанских конкистадорах как о блистательных искателях приключений: их куда чаще рассматривают как беспощадных переселенцев, виновных в жестоком геноциде мирных цивилизаций, ставшем первым грандиозным опытом колониализма раннего Нового времени – постыдного эпизода, который должен вызывать чувство глубокого отвращения у любого европейца.Тем не менее то осуждение, с которым мы смотрим на конкистадоров, часто гораздо больше говорит о нашем собственном чувстве стыда за разрушительные последствия экспансии европейских государств для мира и его природы, чем о людях, запустивших эти процессы, даже не подозревая, к чему они в итоге приведут. Поэтому есть риск, что понятное чувство отвращения скрывает от нас те аспекты позднесредневековой религиозной культуры, которые лежали в основе представлений и деяний конкистадоров. Мы можем легко позабыть, что эти люди вызывали всеобщее восхищение своих современников, особенно англичан, которые рассказывали о деяниях Кортеса и Писарро с нескрываемым уважением и одобрением[3]
. Каким бы мимолетным ни было это восхищение, оно отчасти сохранялось в различных формах и даже укрепилось в XIX в., когда находившиеся под влиянием романтизма путешественники часто оказывались очарованными причудливым и экзотическим миром, который приветствовал их, когда они пересекали Пиренеи. «Что за страна для путешественника! В любом постоялом дворе приключений не меньше, чем в зачарованном замке, любая трапеза едва ли не колдовство!»{2} – восклицал Вашингтон Ирвинг[4]. Нечто подобное оставалось правдой даже в 1949 г., когда знаменитый автор травелогов Патрик Ли Фермор ухватился за предложение принять участие в работе над новым циклом о путешественниках и исследователях: в письме Эдварду Шеклтону – сыну исследователя Антарктики – Фермор предложил в качестве идеи для публикации биографию пылкого товарища Кортеса Педро де Альварадо, сформулировав эту тему в терминах, которые недвусмысленно напоминают о текстах Уильяма Прескотта[5]. «История Альварадо настолько захватывает дух, – писал Фермор, – что ее практически невозможно рассказать скучно». Более того, «в ней, надо признать, есть удивительная драматическая завершенность!»[6]