«…ночи не спала, о тебе все думала, каким ты человеком в жизни станешь, теплая ли у тебя шерстка, какое питание…»
И снова разом замолчали.
Он увидел, что они держатся за руки.
Тяжелый, беспокойный звук заполнил комнату; освещение с той стороны стекла ослабло, родители вздрогнули.
«Вот и проболтали все», — сказала женщина и стала похожа на пыльную фотографию за своей спиной.
Мужчина протянул ей листок бумаги: «Ладно уж, читай, мать».
«Я не могу, — сказала женщина, отстраняя свиток, — давай не сейчас, у меня все равно скоро дни».
«Читай», — хрипло сказал мужчина, садясь ближе.
«Подожди… Дорогой наш будущий сын, — читала женщина, постепенно тая. — Дорогой будущий гражданин Центра мира. Мы, твои будущие родители, рады приветствовать тебя на пороге новой жизни. Позади — долгий путь эволюции, который ты прошел с хорошими успехами и примерным прилежанием. Впереди — бесконечные горизонты научной деятельности и служения красоте. Мы надеемся, что ты…» Голос женщины звучал все тише; слезы плыли по лицу. Мужчина поддерживал ее, как больную; его темные, загорелые руки скользили по ней, облегчая чтение.
«…твои будущие родители, — задыхалась женщина, — …что добьешься многого, будешь добрым, честным и отзывчивым…»
Листок выпал из ее ладоней.
«…только обедай хорошо, — доносился из темноты ее голос. — Спроси его, он хорошо питается…»
Дальше уже ничего не было слышно.
«С зачатием тебя», — услышал он голос воспитательницы и увидел в неожиданном луче ее руку и палец с мокрым кольцом.
«С зачатием!» — захлопали сзади члены педсовета.
А он уже проваливался в стекло, перемещаясь по ту сторону, где тихо переругивались его счастливые родители. Он гладил их лица и плечи и мечтал вылепить их когда-нибудь из немецкого пластилина, который завуч прячет в шкафу.
Так началась его карьера человека.
Что странно: таланты, которые открылись у него на стадии млекопитающего, вдруг исчезли. Он разучился лепить, рисование вызывало приступ тошноты. Исчезли, словно стертые мокрой тряпкой, математические способности.
Теперь, глядя на Обезьяну, он вдруг вспомнил.
И замер, посмотрев вниз. Жерло телескопа осветилось холодноватым светом.
— Обезьяна… Обезьяна, проснись!
Они передвигались очень медленно. Оставшиеся линзы телескопа увеличивали их тела. От дыхания Старлаба линза помутнела, он стал протирать ее ладонью, размазывая по стеклу кровь. Линз было пять или семь.
— Медузы, — сказал Обезьяна сонным голосом.
Убирали мусор, медленно передвигая лопатами.
— Тот, на кого они глянут, умрет, — сказал Старлаб.
Цитата из Филословаря, статья «Медузы».
— Не мокни, — отозвался Обезьяна. — Чушь. Они тебя не видят, только мусор. Хочешь, ползи к той стекляшке, там лучше видно.
Показал на соседнюю линзу.
— Тот, на кого они глянут, умрет, — повторил Старлаб и пополз вниз, к линзе.
Колени скользили по металлу.
— Хвостом цепляйся! — крикнул Обезьяна.
— У меня… нет хвоста!
Проехав, ударился о линзу. Посыпались книги. Несколько томов вылетело в трещину в линзе и полетело дальше. Следом спустился Обезьяна.
— У меня тоже нет хвоста, профессор. Главное — себе его представить, и цепляться им, цепляться. Хочешь, научу?
— Я не для того человеком становился, — обиделся Старлаб и попытался достать удостоверение.
Как все жители Центра мира, он гордился удостоверением человека, «существа без перьев с плоскими ногтями», и любил доставать его из внутреннего кармана. Сейчас это было сложно. Он сидел, прижатый к огромному осколку линзы.
— Я думал, они страшнее, — Старлаб смотрел, как три медузы поднимают лопатами мусор и кидают в контейнер.
…«На исповедь!»
Он уже доучился до человека, до удостоверения беспёрого существа, полученного вместе с дипломом после первого его конкурса. (Он бежит по сцене, голый и радостный, натертый оливковым маслом, тянет руки к диплому.)
Он уже человек, бескрылое и бесплавниковое существо, не умеющее ни зависать в воде над дном Большого канала, ни отрываться от земли. Математические таланты забыты на уровне рептилий, гениальные поделки из пластилина пылятся в шкафчике обезьянника. Он уже ничего не умеет; самое время посвящать себя гуманитарным наукам.
«На исповедь!»
Он поднимается из-за парты, идет, шелестя развязанными шнурками. Взгляды однокурсников; слюнявое покусывание шариковых ручек; учитель, окаменевший у доски с какой-то длинной и неточной цитатой.
Исповедь происходила рядом с деканатом, в небольшой подсобке. Сюда, в перерывах между конкурсами, заносили алтарь Неизвестной Богини. «У богинь свои капризы», — говорил Ученый секретарь, молодой старик с лукавыми синими глазами.
Он и производил исповедь.
Старлаб зашел в подсобку и поежился. Окон в исповедальной не было, свет цедили две свечи по бокам от статуи. Статуя была одета в тренировочный костюм. Ученый секретарь возился возле богини, что-то зашивая.
Старлаб кашлянул.
«А?» — обернулся Ученый секретарь.
«Звали, — сказал Старлаб и застеснялся своих развязанных шнурков. — На исповедь».
Синие глаза светились мокрым осторожным светом.
«На исповедь», — повторил Старлаб, ненавидя свои шнурки, которые Ученый секретарь вряд ли мог увидеть в этой тьме.