Сам Старлаб побыл обезьяной совсем недолго. Быстро прошел конкурс, экстерном — внутриутробный период, и через восемь месяцев очутился человеком.
Там же, в роддоме, ему присвоили первую академическую степень. Педиатр ощупал его, проник в горло холодной ложкой, спросил что-то из Платона. Родители с гордостью смотрели, как их чадо пускает пузыри и щебечет цитатами. Восемь месяцев внутриутробного чтения не прошли даром. “Молодец”, — сказал педиатр, шлепнул его по педагогической части тела и спрятал фонендоскоп в карман. Старлаб засопел и задрыгал ножкой. Через месяц он уже натирался маслом и делал разминку. Его готовили к конкурсу красоты среди юниоров.
Теперь, глядя на Обезьяну, Старлаб вспомнил себя в классе приматов. Он знал, что будет там недолго. Так объявил завуч, введя его в вольер. Обезьяны занимались своим делом: кто кусал парафиновое яблоко, кто снимал колготки и вычищал бякушки между пальцев, кто лепил уродиков из пластилина. Будущий Старлаб начал тихо лепить собачек, птичек и — свой давний замысел — Данаю, оплодотворяемую Зевсом. Поделка получилась такой красивой, что остальные обезьянки пришли в возбуждение. Они стали обниматься и фантазировать; понадобился отрезвляющий удар Зевсовой молнии. Будущего Старлаба электрошок не коснулся; напротив, его похвалили и сфотографировали с поделкой в руках. Через неделю во время мертвого часа он услышал пахнущий перловкой шепот воспитательницы: “На зачатие!” Он вылетел из одеяла и запрыгал за воспитательницей сквозь потную тишину мертвого часа.
Вот он в сатиновых трусах подходит к двери. Над дверью надпись: “Не беспокоить. Идет зачатие”. Лампочка внутри надписи подрагивает. Воспитательница подталкивает сзади ладонью: заходи, только тихо. Ладонь у нее тоже пахнет перловкой.
“Что я там буду делать?” — оглядывается Старлаб и мнет жесткие края трусов.
“Ты должен присутствовать при зачатии”.
“Я боюсь. Зачем присутствовать? Зачем зачатие? Я же уже есть? Или меня нет?” Он снова мнет трусы, не зная, куда деть сырые пальцы.
“Ты есть, но как человека тебя еще нет. Все шестнадцать лет тебя только готовили к тому, чтобы ты родился. Заходи и не бойся; они боятся не меньше тебя”.
Дверь открывается, надвигаясь прямоугольником страха. Он изворачивается, пытаясь укусить перловую воспитательницу. Успевает укусить палец, тяжелый, как початок кукурузы. Кукурузные зерна заполняют рот, он пытается выплюнуть, изо рта падает палец с мокрым обручальным кольцом. Он нагибается и видит, как палец медленно грозит ему.
Они сидели за стеклом.
Мужчина в тренировочном, женщина в халате с карманами. Сидели на кровати и смотрели на него. За ними на стене коврик с оленем и две фотографии с одинаковыми лицами. Цветным мужским и черно-белым женским.
“Здравствуйте”, — сказал Старлаб, стесняясь своей кожи в жирных муравьях страха.
“Здравствуй, малыш”, — сказали родители и поправили на себе одежду. Он даже услышал, как женщина сказала: “Я тебе говорила, галстук надо”. “Сама-то...” — начал мужчина, но махнул рукой.
“Сынок, ты...” — вдруг закричала женщина. “Ты обедал?!”
“Обедал”, — сказал Старлаб.
“Дура!” — взорвался мужчина. “Дура и есть дура. Забыла про три вопроса, вот один уже просрала; молчи сиди лучше… Сынок, тут у нас с матерью вопросы к тебе за эти годы накопились. Мы вот собирались все узнать, как тебя зовут. Потому что мама тебя все время Татуськой называла. Как, говорит, Татуська наш там рыбкой плавает, как он там зайчиком скачет? А вот хотелось бы знать, какое у тебя имя, чтобы мы тебе его дали”.
“Дурак, не слушайте дурака! Татуськино имя все равно же отберут, будет его по должности; сам вопросы профукал, а еще на меня!”
“Не учи меня, как вопросы сыну задавать!” — сказал мужчина и поправился: — Будущему сыну”.
Женщина утихла и закивала: “Будущему, все — в будущем”.
“Понимаешь, Татуська или как тебя, — продолжал отец, — ты вот нас видишь, а мы тебя — нет. Так вот зеркало устроено. Даже и не знаем, какой ты у нас будешь. На кого похожим будешь, чьи глаза, фигуру...”
Стекло для них было зеркалом, непроницаемой границей будущего.
“Я похож, — сказал Старлаб, посмотрев на свои волосатые ноги, — на обезьяну...”
“Так я и думал, — перебил мужчина и повернулся к жене, — твоя кровь пересилила”.
“Да иди ты, — обиделась женщина, — зачем же я обезьяна? На себя полюбуйся — по ком джунгли плачут! Ребенок, может, не обедал, а ты тут его своими этими, он же с голода, наверно, и не соображает ничего. Татусенька, ты вот скажи, ты о нас думал, скучал? Домой-то хотел, наверное, думал: а вот как там мои мама, папа, как они сейчас там телевизор смотрят, обо мне вспоминают...”