Тем временем вошла мамаша Ватрен, положила, словно ребенку, побольше сахару в кофе и, протягивая Катрин чашку, сказала:
— Держи твой кофе. Только подожди, он, наверное, еще горячий… Дай-ка я на него подую.
— Спасибо, матушка! — сказала Катрин, с улыбкой 13
*принимая чашку. — Уверяю вас, что, с тех пор как уехала от вас, я научилась сама дуть на кофе.Марианна смотрела на Катрин с нежностью и восхищением, сложив руки и покачивая головой.
Полюбовавшись девушкой, она спросила:
— Трудно тебе было распрощаться с большим городом?
— Боже мой, совсем нет! Я же там никого не знаю.
— Как, тебе не жаль было покидать красивых господ, зрелища, прогулки?
— Мне ничего было не жаль, милая матушка.
— Ты, значит, никого там не полюбила?
— Там?
— В Париже.
— В Париже? Нет, никого.
— Тем лучше! — сказала мамаша Ватрен, возвращаясь к своему замыслу, столь недоброжелательно принятому час назад Гийомом. — Видишь ли, у меня есть одна мысль, как устроить твою судьбу.
— Устроить мою судьбу?
— Да, ты знаешь, Бернар…
— О, милая добрая матушка! — воскликнула Катрин, обрадованная таким началом, однако она ошиблась.
— Ну так вот, Бернар…
— Что Бернар? — повторила Катрин, уже почувствовав что-то неладное.
— Ну так вот, Бернар, — продолжала мамаша Ватрен доверительным тоном, — любит мадемуазель Эфрозину.
Катрин вскрикнула и сильно побледнела.
— Бернар, — пролепетала она дрожащим голосом, — Бернар любит мадемуазель Эфрозину!.. Боже мой! Что вы говорите, матушка?
И, поставив на стол чашку с кофе, почти не попробовав его, она опустилась на стул.
Когда мамаша Ватрен что-нибудь задумывала, ею, как всеми упрямыми людьми, овладевала умышленная близорукость, не дающая видеть ничего, кроме этого замысла.
— Да, — продолжала она, — Бернар любит мадемуазель Эфрозину, а она любит Бернара, так что ей остается только сказать: "Я согласна" — и дело слажено!
Катрин вздохнула и провела платком по лбу, вытирая выступившие капли пота.
— Вот только старик ни за что не хочет, — добавила Марианна.
— В самом деле? — прошептала Катрин, несколько оживая.
— Да, он считает, что это неправда, что я слепа как крот и что Бернар не любит мадемуазель Эфрозину.
— A-а! — вздохнула Катрин с некоторым облегчением.
— Да, он так считает… он говорит, что в этом уверен.
— Милый дядюшка! — прошептала Катрин.
— Но теперь, слава Богу, приехала ты, дитя мое, и ты поможешь мне его убедить.
— Я?
— А когда ты выйдешь замуж, — продолжала мамаша Ватрен наставительным тоном, — постарайся удержать свою власть над мужем, иначе с тобой будет то же, что со мной.
— То же, что с вами?
— Да… то есть ты ничего не будешь значить в доме.
— Матушка, — сказала Катрин, подняв глаза к небу с непередаваемым выражением мольбы. — Если Бог пошлет мне такую же жизнь, как ваша, то в старости я скажу, что я была одарена Божьей милостью.
— О-о!
— Не надо жаловаться. Боже мой, ведь дядя вас так любит!
— Конечно, он меня любит, — в замешательстве произнесла Марианна, — но…
— Никаких "но", милая тетушка! Вы его любите, он любит вас, Небо вас соединило — все счастье жизни в этих словах.
Катрин поднялась и направилась к лестнице.
— Ты куда? — спросила мать.
— Я поднимусь в свою комнату, — сказала Катрин.
— Ах, и в самом деле! Мы ведь ждем гостей, так что тебе надо приодеться, кокетка!
— Гостей?
— Да, господина Руазена, мадемуазель Эфрозину и господина Луи Шолле, Парижанина… Мне кажется, ты его знаешь?
При этих словах мать хитро улыбнулась и добавила:
— Оденься получше, оденься получше, дитя мое!
Но Катрин печально покачала головой:
— О, видит Бог, я не для этого туда иду!
— А для чего же?
— Ведь моя комната выходит на дорогу, по ней должен вернуться Бернар — единственный, кто еще не поздоровался со мной в этом милом доме.
И Катрин медленно поднялась по прилегающей к стене лестнице, деревянные ступеньки которой поскрипывали даже под ее легкими и изящными ножками.
В то мгновение, когда она входила в свою комнату, тяжелый вздох, идущий из глубины сердца, донесся до слуха Марианны. Она с удивлением посмотрела на Катрин, и истина, кажется, начала ей открываться.
Вероятно, мамаша Ватрен, не умевшая быстро переходить от одной мысли к другой, еще долго бы обдумывала зародившуюся в глубине ее сознания мысль, если бы не услышала позади себя чей-то голос:
— Эй, мамаша Ватрен, послушайте!
Марианна обернулась и увидела Матьё, одетого в дрянной сюртук, вероятно некогда претендовавший на звание ливреи.
— А, это ты, шалопай! — сказала она.
— Благодарю! — сказал Матьё, снимая шляпу с почерневшим галуном из фальшивого золота. — Только вот попрошу обратить внимание, что с сегодняшнего дня я нахожусь на службе у господина мэра вместо старого Пьера. Значит, оскорблять меня — это оскорблять господина мэра!
— Ладно! Ну, а зачем ты пришел?
— Я пришел как гонец: селезенку мне не успели вырезать, вот поэтому я и запыхался. Должен сообщить вам, что мадемуазель Эфрозина и ее папаша прибывают с минуты на минуту в коляске.
— В коляске? — воскликнула мамаша Ватрен, необыкновенно польщенная, что будет принимать гостей, приехавших в собственном экипаже.
— Да уж не как-нибудь, а в коляске!