Тем временем Консьянс и Мариетта развозили молоко и, доставив его нескольким семьям, пришли к местному врачу.
Жена его пожелала поговорить с молодыми людьми.
— Ну что, бедные мои дети, — сказала она, — сегодня у вас большой день, мучительный день.
Мариетта заплакала.
— К счастью, госпожа Лекосс, — отозвался Консьянс, — у вас-то дети еще малы!
— Да, конечно, одному десять лет, другому — восемь. Но вот уже в этом году он забирает восемнадцатилетних, а в будущем году заберет шестнадцатилетних, а затем, быть может, станет забирать подростков, как только им исполнится четырнадцать. Ведь стольких несчастных убивают! Так что, ты сам прекрасно понимаешь, Консьянс, через три-четыре года я буду в таком же положении, как твоя мать сейчас… Ах, как же это все печально!
И г-жа Лекосс вытерла у глаза одну слезинку, слезинку эгоистичную и вместе с тем человечную.
— Сударыня, — обратилась к ней приободренная Мариетта, — а не мог бы ли Консьянс поговорить с господином Лекоссом?
— Зачем, дитя мое?
— Но ведь господин Лекосс врач.
— А, понимаю, ты хотела бы узнать, нет ли какого-нибудь основания избавить бедного парня от солдатской службы. Конечно же, можно с ним поговорить…
И она позвала:
— Лекосс! Лекосс!.. Или знаешь что, — повернулась она к Мариетте, — пусть парень пройдет к нему в кабинет… Они там потолкуют как мужчина с мужчиной о том, чего нельзя сказать в нашем присутствии.
Большие лазурные глаза девушки округлились: она и не подозревала, что существует такое, о чем нельзя говорить перед всеми.
Госпожа Лекосс толкнула дверь кабинета, и Консьянс очутился перед медиком, слышавшим почти весь разговор.
— Итак, пришел и твой черед, бедный мой блаженный, — сказал врач. — Иди-ка сюда, посмотрим, может быть, найдется возможность… говорят, ты слаб умом.
— Да, сударь, — простодушно подтвердил Консьянс, — так говорят.
— И это правда?
— Ну, конечно, если так говорят, должно быть, так и есть.
— Но мне важно знать твое мнение. Мне и в голову не приходит сделать из тебя философа, поэта или государственного деятеля, — улыбнулся доктор. — Посмотрим, что же ты сам о себе думаешь?
— Сударь, — ответил Консьянс без малейших колебаний, — если вы изволите говорить об уме, то, полагаю, Бог поместил меня среди самых смиренных своих созданий.
— Ты и вправду так думаешь? — спросил медик, изумленный ясностью ответа как по мысли, так и форме. — Ах, ты так полагаешь, и кто же тебе это внушил?
— Все очень просто, господин доктор: за исключением общества моей матери, затем матери Мариетты, самой Мариетты и маленького Пьера, ее брата, за исключением семейных, по своей сути душевных отношений, я предпочитаю общаться скорее с животными, чем с людьми.
— О, — пробормотал врач, — ты прав, дитя мое; быть может, это доказательство простодушия, но это не идиотизм. И почему же ты предпочитаешь животных человеческому обществу?
— Да потому что, как мне кажется, они более послушно выполняют предначертания природы, поскольку действуют в соответствии с собственной натурой, поскольку все, что они делают, вытекает из их инстинкта и поскольку животные, дарованные Богом человеку ради его пользы, естественно и просто служат ему на пользу: одни, такие, как лошадь, осел и собака, жертвуют своей свободой, другие, такие, как быки, бараны, куры, — своей жизнью. Ведь я, зная их язык и будучи убогим, лишенным, как и они, разума, слышу порою, как они жалуются, но они никогда не проклинают.
Врач с удивлением посмотрел на Консьянса:
— И кто же, по-твоему, велел животным вести себя таким образом?
— Бог, — ответил юноша.
— Ах, неужели благодаря простоте своего ума ты беседуешь с Богом так же, как беседуешь с животными?
— Нет, потому что я не могу видеть Бога так, как вижу их. Бог незрим и нематериален.
— Тогда что же такое Бог?
— Бог — это вселенская душа, разлитая в природе, душа, чьим атомом, частичкой, вздохом — и не более того — мы являемся, и, однако, этого достаточно, чтобы вдохнуть в нас жизнь. Бога не видят, господин доктор, его чувствуют.
Изумление добряка доктора перешло в озадаченность.
— Кто тебя этому научил? — спросил он.
— Долгие ночи, проведенные в раздумьях среди леса, шепот ветра в кронах высоких деревьев, лепет ручья в лугах, красота цветов на лужайках.
— А не повлиял ли на тебя кюре из твоей деревни?
— Наш кюре об этих вещах никогда не говорит; однажды я хотел потолковать с ним об этом, но он только пожал плечами и сказал: "Да, мой друг, да, мой друг!" Затем, полный сочувствия, он удалился, шепча: "Бедный блаженный!"
— Значит, ты никогда не говоришь с ним об этом?
— Разумеется, господин доктор.
— С кем же ты тогда об этом беседуешь?
— С теми, кто сам говорит об этом, — с ночью, с ветром, с ручьем, с цветами.
— Следовательно, если бы там, в воинском присутствии, тебя спросили о твоей умственной отсталости, ты так бы и ответил?
— Конечно же, господин доктор.
— Ты не мог бы ответить, ты не мог бы сказать попросту: "Я не знаю" или "Я не понимаю".
— Я сказал бы так, сударь, если бы я действительно не знал и не понимал.
— Да, но если бы ты знал и понимал?
— Это значило бы лгать, господин доктор.