Объект этих нелестных суждений тоже улегся в постель — улегся, чтобы, наконец, поспать, но, увы, в этот вечер надеяться на сон было бы глупо, до того его поразила эта незнакомка, может даже и не женщина, а оживший призрак. Констанца! И фон Эсслин погрузился в воспоминания о ее светлых волосах, о теплых голубых глазах; его чувства обрели необычную нежность, особенно глубокую, наверное, потому, что они относились к давно умершей женщине. Досаждали встречные течения, быстрины, мели, которые меали ему погрузиться в обычное оцепенение. Например, он получил письмо от Katzen-Mutter, которое вызвало в нем угрызения совести. Это было короткое печальное письмо об их родовом поместье, и на середине оно прерывалось сообщением о самоубийстве польской горничной; она ударила себя в сердце старым кинжалом, который был атрибутом уже забытой полковой формы и всегда висел на стене в его комнате, над письменным столом. На столе она оставила записку, написанную на топорном немецком языке: «Я не хочу быть рабыней». Его мать даже намеком не упрекнула его и ничем не выдала, что она знала об их отношениях… и все же! Похоже было, что она знала, и ему стало очень стыдно из-за того, в чем его лично никак нельзя было обвинить.
Вспомнил он и об «акции» в поле, на которой он, будучи начальником, не мог не присутствовать, — «приведение в исполнение смертного приговора». Тогда были расстреляны двадцать жителей деревни, возле которой
Неприятности сказывались на его здоровье. Опять мучили запор и колит — его детские болезни, на которые больше не действовали ни сенна, ни касторка. Зато теперь, после встречи с Констанс, все чудесным образом уладилось. Он знал, что найдет в себе мужество и побывает на исповеди — может быть, пойдет в часовню Серых Грешников, возьмет Смиргела и отправится в Монфаве; на что ему нужны охранники? Никто и не заметит. Фон Эсслин ликовал, словно эта странная встреча была добрым предзнаменованием. Констанс! Почитать бы что-нибудь, да нечего, а ему были необходимы полчаса спокойствия, прежде чем сон предъявит на него свои права. Тогда он вновь с растерянностью и с почтением взял в руки тонкую брошюру для служебного пользования — образец интеллектуального «абсолюта», предложенный доктором Геббельсом. Читалась она трудно — из-за «Протоколов сионских мудрецов». Кстати, фон Эсслин не был убежден в том, что роль золота была действительно исторической; он чувствовал чрезмерность в подаче материала, однако документ официальный, и кто он такой, чтобы оспаривать факты, представленные Розенбергом? Розенберг сам еврей — ему ли не знать? И это было еще более непостижимо. Все же фон Эсслин неожиданно успокоился, даже впал в эйфорию. Доказательство: его заблокированные внутренности исполнили свой долг с шумом, с расточительностью, словно возмещая страдания во все те дни, что он мучился запором. Радуясь облегчению, он заснул, мысленно отметив, что завтра же должен побывать в часовне Грешников.
К Констанс сон пришел не так легко, ибо ей было не по себе от воспоминаний об обеде и пустого пристального восхищенного взгляда голубых глаз Фишера. Ее беспокоило собственное беспокойство, и она решила проанализировать загадочную силу его взгляда, в конце концов придя к выводу, что все дело в склонности Фишера к интригам и жестокости, которые и придавали его взгляду почти сексуальный блеск. Она злилась на себя за то, что не осталась к этому равнодушной, и с горечью размышляла о том, что женщины постоянно держат в мыслях гипотетические сексуальные контакты как искусительные запреты, те или иные возможности, которые обстоятельства могут им предоставить. Затем Констанс обратилась мыслями к человеку, еще более ее нервировавшему, — к Аффаду. Когда она приехала в женевский отель, принц попросил ее осмотреть Аффада, так как тот плохо себя чувствовал.