Раздевшись, фон Эсслин улегся, раздумывая, не прочитать ли ему пару страниц детектива, прихваченного с собой, однако его мысли вновь обратились на его людей, на машины и на целую гамму чувств, которые были вызваны совершенно новой стратегией войны. Во-первых, никто и никогда еще не использовал военно-воздушные силы в качестве артиллерии и, во-вторых, никто прежде не осмеливался на такую мощную концентрацию военных сил, которым невозможно было противостоять. Почему демократические страны не способны трезво оценить эту новую стратегию — ведь совершенно очевидно, что они ничего не предприняли для укрепления своих военных сил в виду предстоящей угрозы? Это все равно что регби против тенниса, мощный тобогган против
Фон Эсслин полежал, выравнивая дыхание и давая волю блуждающим в голове мыслям, которые вскоре начали, замирая, исчезать. И он спокойно заснул, но перед этим все-таки успел выключить лампу.
Проснулся он ровно в час ночи, словно на его плечо с ласковой доверчивостью легла рука. Рука женщины. Он тотчас поднялся, можно сказать, послушно, словно в ответ на беззвучный призыв какого-то животного или птицы. В жесте не было ничего похожего на намек, фон Эсслин, словно лунатик, шел по коридору, а потом поднялся по внутренней лестнице, которая вела к комнате служанки. Это продолжалось уже много лет, с тех пор как ему исполнилось сорок. И за все время они не обменялись ни единым словом. Она лежала с открытыми глазами, повернувшись лицом к стене, — и даже не делала вид, будто спит. Раздевшись догола, он потихоньку лег рядом с ней, едва касаясь пальцами ее бока, будто подавая сигнал, который давным-давно стал привычным. Тогда и она медленно повернулась, молча, но жадно изогнула жилистое тело, чтобы принять в объятия его более мясистое и более длинное тело. Наконец они соединились в немом поединке, подобно двум опытным борцам, и он ощутил в паучьей цепкости худых бедер и рук неожиданную беспомощность, агонию сексуального подчинения, даже самоуничижения. Она подалась к нему, как будто жаждала единственно, чтобы он растоптал, сокрушил ее, но это было просто уловкой, ибо она чувствовала, как нарастало его вожделение, как он проникал в нее, и все более неистово, со всепоглощающей целеустремленной страстью приближая их обоих к оргазму, который заставит задохнуться и, забыв обо всем на свете, погрузиться в блаженное забытье. Ни одного слова, ни одного лишнего жеста как с той, так и другой стороны. Словно они были насекомыми, отзывающимися и на ритм, и на длину волн света или звука. С закрытыми глазами ее маленькое темное личико было похоже на посмертную маску в шлеме из волос — таких темных, что они напоминали волосы японских кукол. Такие же волосы — у трупов на Востоке. У нее было симпатичное лицо, но жутко истощенное, жутко худое. А голова совсем как у ужа; человеческие же черты — глаза и зубы — были даже красивы. Когда она была помоложе, то могла сойти за
Двумя этажами выше его мать лежала с открытыми глазами, глядя в темноту и с яростью прислушиваясь к тишине, изредка нарушавшейся тихими шорохами. Труба дымохода доносила до нее кое-какие звуки, говорившие о том, что творилось внизу, но этого было слишком мало, так что ей приходилось додумывать все то, что она додумывала еще во времена, когда был жив ее муж. Потом воцарилась тишина.